Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 70

— Ну, ну, Стрелка, умеешь! — потрепал Самарин Котяру по загривку. — Лучше пойди ощипи, да выпотроши, да испеки его, что ли, на кухне. А мы тут пока побеседуем, стол накроем.

— Слушай, Андрюшка, — сказал Саркисин. — Да что мы тут будем, в балке-то! Пошли под елку. Там и зажарим. Все-таки природа. Это больше запомнится.

— Да холодно.

— Ну что ты, холодно! Дров натаскаем, кострище разложим… Скажи, Котяра!

— Вольнее, вольнее, — хохотнул Котяра, поглядывая на заморскую бутыль, на Самарина, за которым ходил как тень, обожая его голос, лицо.

— Ну что, Петрусь, под звезды?

— Согласен, — кивнул Малахов.

Поднялись шумно и молодо. И, выходя из балка, Малахов заметил на полу капельки ружейного масла и крови.

Они выбрали одинокую ель у края болота. Котяра кинул на снег глухаря, неуклюже затанцевал, затоптался, вминая снег, проламывая наст для костровища. Самарин кинул тулуп, выложил на него бутыль, хромированные рюмочки, охотничий нож с инкрустациями. Саркисин обрубал топором сухие, звонкие лапы. Звякало железо. Отражало зарю. Буровая чернела на гаснущей зелени. И убитый глухарь медленно утопал, прожигая теплом свежий наст.

Малахову казалось: там, в глубине, в каменном мешке аргелита, другой огромный глухарь заполнил подземные емкости черной невидимой жизнью. К нему рвется долото победита, кроша костяную твердь. И в клекоте, плеске взорвется в небо, распоров снега, гигантское перо глухаря. Вспыхнет факел, как бровь. Но пока первобытная птица дремлет в яйце аргелита. А они топчутся над ней — их смех, голоса, дыхание.

— Котяра, вон там елка распилена! Для бани-то брали… Пойди притащи! Для костра вот так хватит! — командовал Самарин, весело, бодро взглядывая. — Иди, Петрусь, посиди. Посиди на дорожку…

Костер хрустел, стискивал огонь острым колючим комом. Будто красный лес свернулся в клубок, грыз сам себя. Пламя проедало темные ребра, тонко сочилось. Котяра отдирал от глухаря черные щепы перьев.

— Жаль, что разъедемся, — говорил Саркисин, уставясь в костер чернильными точками. — Как уж тебе, Андрюшка, не знаю, а мне жаль. Я, понимаешь, сроднился. Столько переговорили… Даже больно, правда?

— Да не умираем же! — рассмеялся Самарин. — Будешь в Москве, заходи. Встречу как родного.

— Э, нет! Там-то все по-другому… Это вот тут мы одно, в чащобе. А там мы разные люди. Ты профессорский сын, у тебя вон диссертация на подходе, свои знакомства. Ну, а я что? Был и остался полумастер. О чем ты со мной будешь говорить? Это тут я тебе собеседник, а там?..

— Да ну, перестань! Как не стыдно!.. Любишь ты самоуничижаться… Приезжай, встречу от сердца. Везде своя прелесть. Тут — своя. В Москве — своя… А соскучился я, братцы мои, по Москве!



— Счастливая у тебя натура. Везде ты прелесть находишь. Тебя, наверное, и любят за это. За то, что везде тебе прелесть. Тебе и глухарь за это на голову сел.

— Эй, Котяра! — повернулся Самарин. — Ты петуха-то почище. Да потом опали…

— Вав! — отозвался Котяра. — Есть, ваша честь!

Глухарь, голый, составленный из мускулистых бугров, колыхался на ладонях Котяры. Тот оттягивал петушиную шею, ногу с растопыренными пальцами. Подносил глухаря к огню. Птичьи бока начинали лосниться. Пахло паленым пером, печеной кожей.

— Ты, Андрюшка, не поверишь, как был важен твой приезд сюда, — продолжал Саркисин. — Я тебе не льщу, говорю от сердца. Зачем тебе буду льстить, все равно ведь разъедемся. Но ты, понимаешь… Ты внес какую-то новую атмосферу, что ли. Все как-то изменились около тебя. Новые мысли, чувства. Новые настроения. А то ведь всех засосало в топях-то этих. Сам знаешь, дичь, глухота… Да нет, не отмахивайся! Это я тебе перед отъездом твоим говорю, потому что мне жаль. Вот от этого…

— Да ну, Марик! Ну станем писать друг другу… Встречаться. Самолетами ведь очень просто! — ответил Самарин благодарно.

— Самолетами-то просто, только этого ведь не будет. С глаз долой — из сердца вон. Да это и ничего. Не вечно же тебе с нами нянчиться. Ты свое дело сделал, дал толчок. И все мы тебе благодарны. Вот Котяра, знаешь как он будет тосковать! Если б не ты, он бы пропал. Точно тебе говорю. Он уже пить начинал. А что делать? Сначала в трясине полмесяца пуп рви, а потом весь куш полумесячный просаживай. Так ведь, Котяра? Начинал закладывать? Крепко? Только Манюшкин, дружок-то твой, так и кончился. И тебе бы за ним, кабы не Андрюшка. Он же тебя в спектакль привлек, в вечернюю школу заставил идти. Глядишь, через годик окончишь. А там и техникум. А там и институт. А там диссертация. И будет наш Котяра всемирно известным ученым, как твой отец, а, Андрюшка?.. Ну шучу, шучу! Котяра шутки понимает. А что спас ты его, это правда. Он и сам это чувствует. Готов за тебя в прорубь. А, Котяра?..

— Уж и в прорубь! — смущенно ухмыльнулся Котяра, преданно глядя на Самарина. — В проруби холодно.

— Ну, а я? — продолжал Саркисин. — Да ты сам не знаешь, какое ты на меня влияние оказал. Не специально, нет. А просто всем своим обликом, что ли… Даже лицом своим, выражением глаз. И как одеваешься, как к людям подходишь… Ну ты ничего, ничего, выслушай! Я тебе в любви признаюсь, и ты потерпи. Ты же знаешь мою историю. Знаешь, каким озлобленным был. Да и теперь во многом, но не так, не так, как раньше… С моим-то жизненным опытом, со всеми моими неудачами кто хочешь озлобится. Бывали такие минуты, когда думаешь: все бы к черту взорвал! Все кругом дряни, гады!.. Но это тогда, не теперь. Ты меня смягчил, что ли… Вот и музыку любишь. Я ведь тоже стараюсь. Я еще ее, понимаешь, не до конца… Джаз люблю, песни советских композиторов, а сложную, классику, все-таки не слишком. Но научусь, научусь! Вчера Генделя слушал, забыл какую симфонию… У тебя культура. Ты настоящий интеллигент, не какой-нибудь там замначальника по кадрам Трюфилин, который из себя интеллигента корчит. У тебя культура высокая. Тебя учили, тебе отец дал образование. Сам же рассказывал: домой учителя приходили, по-немецки, по-английски. Вот ты и получился такой. А я от тебя хоть немного… Вот музыку учусь понимать…

— Все пластинки тебе оставлю, — сказал Самарин. — Да ты прямо мне гимн поешь…

— Спасибо за пластинки. Стану слушать. Ты же знаешь, я решил с четырнадцатой экспедицией двинуть. На Уренгой. Как там слушать-то? Это же не наш поселок. Там опять все с ноля. Колышки, палатки, в печке солярка. Тебе-то не нужно теперь в полевых условиях. Ты уж для диссертации весь полевой материал взял. Теперь академическая работа — чисто, уютно. Ты ж у нас теоретик. Тебе место в Москве, в академии, под крылом отца. Зачем тебе болота бурить? В ледовитый грунт залезать?.. Это наше дело, практическое. Ну да мы привыкли. Будем там в краткую минуточку отдыха твои труды читать. Уж ты присылай, ладно?

— Ты будто попрекаешь меня? — удивился Самарин. — За то, что я диссертацию сделал?

— Да что ты, Андрюшка, что ты! Я рад, наоборот! Рад за тебя! Ты прирожденный ученый! Потомственный! У тебя же запас эрудиции, культура. И талант, талант! У меня, например, этого нет. Я средних способностей. А у тебя культура плюс талант, вот и отдача. Что ж из того, что ты в детстве больше калорий потреблял! Не беда, и пусть, зато вот отдача… И учитель музыки домой приходил… Может, ты благодаря этой музыке свою теорию аргелитов развил! Может, ты Генделя слушал и все эти земные структуры ощутил! Воображение… Такое ведь только под классику можно вообразить. А если, скажем, хором «Едут новоселы» или «Мчатся самолеты», очень хорошие песни, но если их запеть, то под них хорошо трос железный тянуть, а чтоб на тысячу метров увидеть — это только под классику. И твои пластинки в Уренгой заберу, где-нибудь поставлю, стану наши вечера вспоминать… Ну, а Вале ты что подаришь? Она ведь еще сильнее, чем я, отъезд твой переживает. Ты для нее все. Ты ей знаешь что… Ты ей подари альбом Пикассо. Она говорила, что следующий спектакль хотела в духе Пикассо оформить… Подари ей, ладно?

— Да я хотел, да… и этот альбом тоже, — ответил Самарин. — А Котяре — вот этот нож. Котяра, хочешь нож? На!..