Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 70



Уголь тек сочно-синий. Машинист, белозубый, с закопченным лицом, умерял рукоятями слепое громыхание машины. Высвечивал длинным, на лбу укрепленным огнем пыльные вихры. Припадал грудью к брускам механизма, будто шептал, уговаривал, поднимая его на страшное, непосильное дело. И комбайн, погребенный здесь навеки без света, обреченный умереть в бронебойной работе, сточиться об уголь, слушал его, доверяя ему в своей слепоте и силе. Глаз, извлеченный из железной глазницы, отнятый у машины, светил на лбу машиниста.

«Так, погоди… Ты мне профиль держишь или нет? — Иван Тимофеевич шагал озабоченно следом, вглядываясь в белую, млечную жилку кварца, отделявшую пласт от породы. — А то ты мне сейчас нарубаешь!.. Вон куда двинул!.. Еще чуть ниже возьмет — и конец… Уголь сточит, а порода — прах, пух, стояки тонуть начнут!.. Ну сейчас напортачит!

И он надавил своей лапищей на плечо машиниста.

— Ты что, спишь, нет? Комкаешь профиль!.. Куда в породу лезешь? За тебя кто исправлять станет? — гаркнул в близкое, засыпанное темной пудрой ухо машиниста. — Спишь, говорю?

— Извини, Тимофеич, забылся! — отозвался быстро, испуганно тот, перебрав рукоятки и кнопки, торопливо повинуясь грозному бригадирскому окрику. — Маленько забылся…

Иван Тимофеевич ощутил мгновенное действие своего приказания, скороспешное движение его рук, кулаков, чуть заметное смещение машины у кварцевой продернутой нитки. И уже пожалел о своем резком окрике, желал умягчить, ободрить.

— Как брат-то? Из больницы вернулся? — спросил он, перекрикивая стуки и скрежеты, зная, что брат машиниста, гоняя на мотоцикле, врезался в столб у дороги. — Брат, говорю, из больницы пришел?

— Ага, закрыл бюллетень! — откликнулся тот благодарно. — Вчера на работу вышел. Спицы в колесе перетягивает. Говорит, надо еще разок протаранить.

— Ну, ну, пусть разгоняется шибче!

И оба они хмыкнули, ощутив свою общность и связь. Шли за комбайном, пробиваясь во тьме кромешной.

«Так, хорошо, справедливо… — думал Иван Тимофеевич. — Тут у нас хорошо. Это там у вас наверху все вопросы. А у нас тут внизу все ответы».

И, отставая от комбайна, схватил лопату. Принялся швырять ошметки угля на транспортер.

«Начальство говорит: сам меньше работай. Ходи, где узкое место. А в шахте везде узко… А угля не дам — с меня и шапку, и голову сымут».

Рабочий просек, окруженный чешуйчатой железной защитой, шевелился, опираясь на гидравлические колонны, как гигантская лапчатая гусеница.

Иван Тимофеевич бросал лопатой, наддавая всем телом. Видел, как близкий к нему машинист крепи тянет рукоять управления. Стойка мягко, тягуче вбирала полированную опору. Ослабленный свод начинал трещать и ломаться. Прорывался сквозь верхние щели сыпучими черными струями. Осколки громыхали о каску. Застилали пылью огни. Машинист, задыхаясь, весь окутанный острой резью кристаллов, двигал домкрат конвейера. Толкал тяжеленную повисшую лапу. И она неохотно выпускала пяту, принимая новое давление свода, мощно подпирая его. А рядом, за броней, с костяным страшным треском рушилась пустая порода, навеки погребая пространство, где только что плясал человек.

«Чем тяжелей, тем легче», — глядел на машиниста Иван Тимофеевич. Знал: и месяца нет, как умерла у машиниста жена, оставив двоих ребятишек. Был весельчак, гоготун, а стал молчун. Будто сгорела в единый день вся счастливая его половина, оставив обугленный камень, — худые, неровные скулы, две глубокие дыры с глазами.

Он хотел подбодрить машиниста. Но не было верных слов, а только жалость и любовь к нему, идущему в стальной колоннаде.

А тот, подвигая опоры, задыхался под водопадом угля. Там, высоко на земле, в этот час совершалось. Где-то бежали в атаку по каменистой степи. Посаженное на весеннем свету, расцветало робкое дерево. Его дети играли в снежки, скакали и падали. Жена, неживая, среди клубеньков и кореньев, лежала, направив лицо в недалекое небо.

А он в глубине держал их всех на плечах, нес, любя и страдая.

«Чем тяжелей, тем легче», — глядя на него, повторял Иван Тимофеевич. И мыслью своей подставил рядом с машинистом под хрустящие своды плечо.

Смена летела в неуловимых проворотах часов, в челночном движении комбайна. Он устал от мотаний, но в его утомлении копились веселье и легкость.

«Люди мы черные, неученые, зато крученые да верченые, — бормотал он, оканчивая ремонт лебедки, проверяя ход барабана. — Хоть свету здесь мало, а видим зорче!»

— Тимофеич! — крикнул ему, пробегая, рабочий с кувалдой.



— Говори!

— Тупик сажать будешь, — подсобить?

— Сам справлюсь, — ответил Иван Тимофеевич, разгибаясь над урчащим, наматывающим трос барабаном.

Захотелось пить. Он отвинтил у термоса крышку, сдув набившийся в резьбу уголь. Ухватил зубами алюминиевое горло. Глотнул теплый, отдающий металлом чай.

Рядом молодой горнорабочий в белой замусоленной каске грохотал отбойным молотком. Заканчивал выемку ниши, чтоб комбайн, вернувшись на этот край, без помех врубился в забой.

Стоял над клокочущим транспортером, расставив ноги. Нацелил стрекочущий инструмент в стекловидно сверкающий пласт, выбирая в нем тайные узлы, сопряжения. Чуть касался их. И срывались с петель запоры, открывались черные створки, и с невидимых полок выпадали осколки сосудов и ваз, обломки статуй.

Иван Тимофеевич любовался его работой, его противоборством с горой. Напряженным упором его ног, головы и плеч, играющих с давлением земли. Он погружал молоток, налегая гибкими, неотвердевшими мускулами. Достигал острием нервной, глубокой точки. А достигнув, уклонялся, отскакивал, давая обрушиться на транспортер черным лепным карнизам.

Иван Тимофеевич чувствовал его молодость. Радость его неусталых движений. Пляску губ, бровей, свежих глаз, в которых сквозь кристаллы угля возникали девичьи лица.

Поймал на себе его молодой, быстрый взгляд, смутился. Спросил грубовато:

— Ты носом-то вертишь, газа больше не чуешь?

— Нету! Вчера маленько пахнуло. Должно, один, пузырек попался. Сегодня ни грамма… Тимофеич, вон чай-то льется! Дай глотнуть!..

Из наклоненного термоса лился чай. Иван Тимофеевич протянул термос парню. И тот припал и пил.

По вызову из хриплого телефонного рупора он смотался на нижний тупик, где случилась заминка. Кого-то ругнул на ходу: «Что ты, как пленный, работаешь?» Кого-то насмешливо цапнул: «Чего на острое сел? Портки прорвешь!» Кого-то ласково двинул: «Давай подсоби!»

Сам схватил топор, ударив свежий, с сосновой корой стояк.

Быстрей замелькали лопаты и пилы. В покрикивании, в поругивании, в пересмехе бригада вцепилась в дело. А Иван Тимофеевич незаметно, оставив запущенный механизм, вернулся на верхний, подлежащий осадке тупик.

Он работал, открывая замки у стоек, спуская из них давление. Тонким тросиком выдергивал их из-под кровли. И дощатые, упиравшиеся в свод поперечины начинали трещать и рушиться. Падали плотные пачки угля. Доски ломались. Запахло смолой. А он, уклоняясь, выхватывал уцелевшее дерево, аккуратно, по-мужицки, складывал в поленницу.

«Об чем мы еще горюем? Об чем другом вспоминаем?» — думал он.

Перетаскивал литое тело стойки, прижимая к себе, как ствол миномета. Начинал работать домкратом до нагрева, до пота, до липкого ручья из-под каски. И, пока работал, все сыпались и сыпались глыбы.

«Так что же нам, грешным, надо? Чего никак не находим?» — думал он, распрямляясь.

Он устал. Голова его закружилась. Он вдруг ощутил всю глубину земли, всю огромность прожитой жизни. Что-то случилось с ним: легчайший удар и смещение.

Будто в угольной толще раскрылись бесшумно двери и ударил свет, белизна. И в этом свечении тихо входили в добре и прощении: Семен Клименко, радостный, смуглый, горячий, раскачивая на груди шахтерскую медаль; и та, молодая и чудная, с голубым перстеньком, тянула, боясь расплескать, солнечную граненую стопку; и тот, замерзший в снегах, стоял перед ним посреди молодого луга, пшеничноголовый, держа в губах колосок. И там, где чернел недавно глухой, непомерный свод, там бился, звенел на ветру огненный золоченый лист, уходя в голубое небо, посылая в него лучи.