Страница 5 из 77
Горки встретили Андрея веселым шумом юных голосов. Два брата Мусины еще в Керчи влюбились в наставника и теперь наперебой выражали свой восторг. Из-за приоткрытых гардин мезонина на Андрея с любопытством смотрели три пары взволнованных девичьих глаз. Барышни отметили и статность, и вьющиеся каштановые волосы, и высокий рост студента.
Андрей осмотрелся быстро. Уже вечером в день приезда он знал, что дядя его воспитанников, помещик Топоркин, ярый крепостник, хулитель всего нового, но не чуждый понятиям честности человек. Его супруга, Анна Васильевна, деспотична, религиозна; барышни-племянницы — типичные институтки, чуть-чуть задетые веянием времени; а братья Мусины — сорванцы с наклонностями к скверностям втихомолку. Но в Горках нет духа лицемерия, чиновничьей надутости, лгущей учтивости и пустого фанфаронства.
Утро начиналось с купанья. В шесть часов вода еще холодная, обжигающая Андрей с наслаждением плавал, подгоняя своих воспитанников. Над водой стоял легкий туман, и в тишине звонко разносились повизгивания барышень, не желавших отставать от студента, хотя купаться в такую рань им было не в обычай.
До одиннадцати Желябов вел классные занятия.
Братья клевали носами и оживлялись только тогда, когда легкий ветерок доносил из кухни раздражающие ароматы жареного мяса. Андрей пытался наставить воспитанников на путь истинный, но очень скоро убедился в тщетности своих усилий. Нет, этих лентяев нужно чем-то взволновать! Желябов решил впредь ничего не задавать и ни о чем не спрашивать. Просто беседовать, пробуждать интерес к наукам.
В этой богоспасаемой глуши можно и не скрывать радикальных взглядов. Конечно, ему не перевоспитать дядю, да и тетушку не сделать атеисткой. Но можно и нужно спорить с ними в присутствии племянников и племянниц. А на уроках рассказать об университете, кухмистерской и незаметно завести разговор вообще о знании, его силе и величии, напомнить о Колумбе, Галилее и, конечно, о деятелях Французской революции.
За завтраком ели помногу, и даже барышни. Андрей впервые пробовал грибы. И по тому, как хитро посматривала на него тетушка Анна, как весело посапывал хозяин дома, было ясно, что возница рассказал барам о необычном седоке, собиравшем без разбора мухоморы, сыроежки, поганки.
Завтрак окончен. Барышни сонно поглядывают на старших. Сейчас хорошо забраться в глубь сада, в тень и поваляться часок-другой. Они не слушают, что говорит студент. А Желябов требует, чтобы его воспитанники переоделись и шли в поле помогать мужикам. Уже пора и сено косить, а там придет время жатвы. Студент не терпит возражений. Ему доверили обучение и воспитание, он будет во всем следовать «своей программе».
Барчуки никогда не держали в руках косы. Она то зарывалась в землю, то со свистом обрезала макушки трав, грозя отхватить ноги. А Андрей уже далеко впереди. Он не отстает от мужиков. Час, другой. Косцы нет-нет да поглядят на солнце. Скоро полдничать, а этот длинноволосый все машет и машет. Ну и силища же у человека, а по виду из образованных!..
Но вот Желябов откинул в сторону косу, утер вспотевший лоб и подсел к мужикам.
— Из чьих, паря, будешь?
Разломив краюху хлеба, густо посыпав ее солью, Андрей жадно вцепился зубами в мякиш.
— Теперь мы сами по себе, а ранее был дворовым бар Нелидовых.
Косари недоверчиво переглянулись. Ну и брешет! Разве ж дворовые обучаются в гимназиях или там в университетах? А на нем рубаха барская да волос длинный. Но косить здоров, любого за пояс заткнет.
Воспитанники давно уже спали под кустом, когда Желябов кончил проходить полосу. Он растолкал их и повел к реке. Еще утром они заметили лодку.
Утлый челнок был малоустойчив. Под тяжестью трех человек борта его осели и стали сочиться. Андрей сидел на корме и ловко работал веслом, то с силой загребая, то осаживая лодку. Берега утопали в зелени, речушка петляла среди кустов и снова неслышно бежала дальше, к Волге.
Вечер наступал незаметно. Солнце садилось за лесом, бросая неверные отсветы на верхушки сосен, играя багровыми бликами в окнах усадьбы. На террасе задумчиво следили за закатом. С пригорка хорошо было видно, как растворяются в сумерках очертания дальнего села, и только белый призрак церкви еще четко вырисовывался на поблекшем небе. Церковь казалась голубем, который сложил крылья, вытянул вверх голову-маковку и что-то внимательно разглядывает там, за далекими облаками. Потом исчезла и церковь, как будто голубь взмахнул крылом и улетел.
Так проходили дни, недели. Давно уже Андрей покорил строптивого дядюшку, хотя тот пророчески ругал его «висельником», а иногда Сен-Жюстом. Барышни ссорились между собой, добиваясь благосклонного внимания Андрея, «братья-разбойники» смотрели в рот и всегда горой стояли за воспитателя в его спорах с тетушкой.
А спорили часто. Андрей воздерживался от диспутов на религиозные темы, однажды заметив, как болезненно реагирует на это Анна Васильевна. Он уважал в людях искренность и убежденность. В церковь не ходил, но не мешал воспитанникам, хотя те брели за теткой с кислыми минами.
Когда же разговор заходил о литературе, истории, Желябов не знал компромиссов. Барышни восхищались Пушкиным, пересыпая восторженные междометия цитатами. Андрей недолюбливал поэта, он считал его «слишком художником», хотя для «Сказки о рыбаке», «Капитанской дочки» и, конечно, «Послания Чаадаеву», «Кинжала» делал исключение.
Зато Лермонтова Андрей боготворил. Особенно «Песню про купца Калашникова» и «Мцыри». В разговорах Желябов любил вставить фразы из «Героя нашего времени», а иногда, следуя печоринским заветам, интриговал барышень. Хотя доктор Вернер импонировал Андрею больше.
Из соседних деревень до Горок докатывались тревожные вести. То в Троицком крестьяне отказались платить выкупные платежи и на миру порешили не ходить на барщину, то рядышком в Бублевищине запылала помещичья усадьба.
Топоркин негодовал, честил всех крестьян «канальями», «душегубами», призывал проклятья на голову «освободителя». Андрей день 19 февраля называл «светлым воскресеньем новой Руси» и крестьян в обиду не давал.
Не раз долетали с полей протяжные песни жнецов. Без слов, одной жалобной мелодией они нагоняли тоску. Желябов бродил по деревням, записывал сказы о Пугачеве, срисовывал узоры полотенец и деревянных коньков. Его подопечные не отставали.
Незаметно они втянулись в чтение и теперь часами просиживали над томами русской истории, читали вслух Гоголя, делали переводы из Гейне. Андрей открыл им Белинского, декабристов, петрашевцев. Новый мир образов, мыслей, чувств захватил юношей.
Не без гордости вслушивался Желябов в рассуждения братьев. В их словах он находил свои мысли. С каким негодованием говорили эти барчуки о надутом чванстве чиновников, пышном невежестве велико-светских франтов, с каким трепетом произносили имена Дантона, Демулена, Сен-Жюста!
Это лето много принесло и Андрею. Он поверил в себя, в свое умение заражать людей любовью или ненавистью, поверил в слово, способное окрылить человека.
Расставались со слезами. Тетушка плакала не таясь, дядя сопел и бормотал в нос:
— Так-то-с, молодой человек, значит, уезжаете?!
Одесса приветствовала Андрея всполошенным хором кающихся интеллигентов. Сначала Желябов никак не мог разобраться, что стряслось с его товарищами. В кухмистерской оратор сменял оратора, каждый бил себя в грудь, но пойди пойми, чего им хочется — «конституции или севрюжатины под хреном»? И только бесконечное повторение имени Лаврова давало путеводную нить, с помощью которой Андрей, наконец, выбрался из лабиринта путаных фраз и патетических всхлипываний.
Новый моральный кодекс Лаврова, освобождение личности от пут патриархальщины, разумный инстинкт, управляющий историей. Это будоражило мысль. Да и не только слова — вся жизнь Лаврова казалась идеалом служения революции. Полковник, профессор математики в артиллерийской академии, Лавров увлекся философией и стал читать публичные лекции, вызвавшие фурор своими социалистическими тенденциями. Каракозовский выстрел рикошетом попал в профессора. Он лишился погон, кафедры и был сослан в Вологодскую губернию. Но его уже знали, за его судьбой следили, и Герман Лопатин, дерзко, буквально из-под носа жандармов, извлек Лаврова из «снежной темницы».