Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 106

После войны Больжи и Хандама вместе работали на ферме. В октябре пятьдесят третьего года они поехали в аймачный центр, на торжественное заседание, посвященное 30-летию Бурят-Монгольской АССР. На этом заседании в клубе выступал Аюша Одоев, делился воспоминаниями о гражданской войне, о боях с Унгерном, которого будто бы он, Аюша, лично и поймал, в решающем поединке выбив саблю у него из руки. Пионеры подарили Аюше модель трактора, оркестр заиграл туш, все захлопали, а Хандама умоляюще взглянула на Больжи:

— Если ты мужчина, иди и скажи, как было на самом деле!

— Почему сама не пойдешь? — спросил он.

— Плакать стану, — ответила Хандама. — Все русские слова забуду.

Но Больжи не пошел, побоялся, и с того вечера Хандама до самой своей смерти с ним не разговаривала.

— Тогда еще не старый был, — сказал Больжи. — Пузырь надувался…

Он стоял у окна, смотрел на улицу. Я подошел, встал рядом. Порывами дул ветер, закручивая вдоль дороги песчаные столбики. Как только их сносило на траву, они тут же рассыпались.

— С Гусинки дует, — определил Больжи.

И вот что странно: к концу его рассказа секрет загадочной неуязвимости Унгерна как-то перестал меня занимать. Расплющенные пули обернулись второстепенной, даже, можно сказать, технической деталью, которая любопытна сама по себе, но не столь уж и важна для понимания целого. Неловко было к ней возвращаться. Все равно, как в присутствии автора картины интересоваться гвоздем, на котором она висит.

Я не думал, что Больжи всерьез верит в волшебную силу своего амулета. А если и верит, то не больше, чем абитуриентка, надевающая стоптанные босоножки, чтобы не провалиться на экзамене. Бурхан был всего лишь поводом зазвать меня в гости и рассказать историю Жоргала.

Все так.

Тем не менее, отойдя на приличное расстояние от крайних домов, я повторил опыт Жоргала — подбросил вверх камешек и поймал на грудь, как футбольный мяч.

Шелковый пакетик покоился в нагрудном кармане гимнастерки. Больжи сам положил его туда и застегнул пуговицу.

Тактику танкового десанта мы отрабатывали в поле, а вечером танки и бронетранспортеры перегоняли в ложбину между сопками, укутывали маскировочными сетями, выставляли часовых. Еще по дороге до меня донеслось пение трубы, мелодично обещавшей кашу с тушенкой и компот. Капитан Барабаш любил классические армейские сигналы. В дни его дежурства по части сначала на плац выходил трубач, а уж потом включалась селекторная связь.

Я зашагал быстрее, немного срезал путь, пройдя кустарником по склону сопки, и лагерь открылся передо мной с высоты, весь разом. Боевые машины казались отсюда огромными бесформенными свертками. Новенькие маскировочные сети с бутафорскими листьями были чуть зеленее, чем рано пожухнувшая трава. Возле переднего танка ходил часовой, на его автомате поблескивал примкнутый штык-нож. Неподалеку стояли наши палатки, среди них одна стационарная, с окном. Возле ручья дымила кухня. Солдаты с котелками сидели на траве: старослужащие группами, молодняк — по одному, по двое. Отдельно расположились офицеры — Барабаш, ротный, командиры взводов. Было такое чувство, будто лагерь подо мной замер в моментальном снимке. Мелкие движения рук, выгребающих из котелков кашу, шаги часового, качание ветки — все это ничего не значило, было несущественно для общей картины. Я видел, как прекрасны лица моих друзей, слышал, не слыша ни одного слова, как значительны их разговоры. Я спускался к ним. Песок, сыпавшийся из-под моих сапог, как в песочных часах, отмеривал минуту счастья и полноты жизни.

Я быстро поел, выпросил на кухне полкотелка горячей воды и пристроился у палатки бриться. Офицеры разошлись, остался один Барабаш. Немыслимо изогнув свое длинное костистое тело, он зашивал порванный брезентовый чехол от сигнальных флажков. Ротный такими вещами не занимался, просил солдат, но Барабаш всегда все делал сам. Соскребая двухдневную щетину, я рассказывал ему про Больжи, Жоргала и барона Унгерна. Барабаш сперва посмеивался, но потом даже иглу отложил, слушал с интересом. А я заливался соловьем. Удивительная вещь, стоит хотя бы раз изложить вслух какую-то историю, и она западает в память уже в том виде, в каком досталась первому слушателю. Действительно бывшее, увиденное или услышанное заслоняется собственными словами, переливается в них. Приноравливаясь к Барабашу, который уже зашил свой чехол и теперь в любой момент мог встать и уйти, я кое-что присочинял на ходу, другое убирал, смещал акценты, делал грубый нажим в соответствующих местах, словом, строил сюжет, вязал интригу и позднее, пытаясь восстановить подлинный рассказ Больжи, с горечью убедился, что у меня это не получается. Видимо, и не получится. История простого человеческого мужества перед лицом власти, тайны и смерти в моем пересказе превратилась в плоское уравнение с одним неизвестным. Этим неизвестным были расплющенные пули.

Побрившись, я щедро полил себе шею и подбородок тройным одеколоном. Барабаш промолчал, хотя обычно, едва я приступал к этой гигиенической процедуре, тут же отходил подальше сам или отсылал меня. Терпеть не мог этот запах.

Однако сейчас Барабаш, исследуя шелковый пакетик, словно и не замечал, как я лью на ладонь ненавистную жидкость.

— Ну, — хищно сощурившись, спросил он, — и что ты об этом думаешь?

— Черт его знает, — сказал я. — Мистика.

— А ты хорошо подумай.

— Может, панцирь был под халатом? — высказал я предположение, которое и раньше приходило мне в голову, но не казалось убедительным.

Барабаш тут же отверг его:

— Это какая броня должна быть, чтобы пули плющились! Соображаешь?





— Тогда не знаю.

Барабаш сдержанно улыбнулся. С такой улыбкой он выходил на огневой рубеж — всегда последним, когда остальные офицеры батальона уже отстрелялись, и руководитель стрельб заткнул щепочками пробоины в мишенях.

— Знаете, так говорите, — сказал я без особого напора.

— Завтра, — пообещал Барабаш, возвращая мне амулет. — А пока думай. Ты же человек военный.

Утром я сунулся было к нему, но он отмахнулся:

— Потом!

Едва мы выехали в поле, забарахлил двигатель у моего бронетранспортера. Пока возились, я и не заметил, как Больжи прогнал мимо своих телят.

В обед Барабаш сам подозвал меня:

— Ну что? Пойдем? — В руке он держал автомат.

— Куда? — спросил я.

— К приятелю твоему.

— А это для чего? — Я указал на автомат.

— Не догадываешься? — Барабаш вскинул его на плечо, и я заметил привернутую к стволу насадку для холостой стрельбы — специальное приспособление, которое часть пороховых газов возвращает в газовую камеру. Иначе нельзя вести огонь очередями: при холостом выстреле не срабатывает возвратно-спусковой механизм.

— А-а! — разочарованно протянул я. Эта мысль тоже приходила мне в голову.

— Что? — насторожился Барабаш. — Понял?

— Да я уж думал… Навряд ли.

— Почему?

— Не мне вам объяснять. Холостой сразу слышно.

Нет в нем настоящей раскатистости, глубины, эха, лишь короткий сухой хлопок, немного напоминающий выстрел из пистолета, но еще, пожалуй, рассеяннее и суше. В этом звуке есть что-то неприятное и фальшивое, как во всякой имитации.

— Если заранее знать, тогда конечно, — сказал Барабаш. — А кто в богом забытом бурятском улусе видал тогда холостые патроны? Пастуху непонятно, зачем они вообще нужны. Да и охотнику тоже. Для этого надо быть военным.

— Можно по внешнему виду отличить, — возразил я.

— Ну да! Издали-то? Если я постараюсь, и ты со стороны не поймешь, какой патрон — холостой или боевой. Никто ведь из своих ружей не стрелял. Всем заряжал винтовку этот Дыбов!

Мы уже шли через поле к реке. Неизменный плащ и черная шляпа Больжи маячили на прежнем месте. Утром прошел дождь, да и сейчас было пасмурно. Телята в воду не лезли, смирно паслись на бережку. В своей брезентухе Больжи издали казался каменным чучелком. Чем ближе мы подходили, тем неспокойнее становилось у меня на душе. Я догадывался, для чего Барабаш прихватил с собой автомат, но надеялся, что до этого дело не дойдет. И без того были опасения, что Больжи сочтет меня болтуном, ничего не понявшим в его истории.