Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 120

Зубаренко понял. По-своему.

— Кто же не знает, что «вышкой» теперь только пугают. Вот сидел один в колонии, по пьяному делу родную мать на куски порубил только за то, что она вовремя не набрала травы для кролей: возилась с его больными детьми. Вначале дали «вышку», а потом в Киеве или в Москве скостили на пятнадцать. Он тут приболел. Так восстанавливать его драгоценное здоровье отправили в санаторную колонию. И вы все приехали, чтобы найти смягчение Грабарю. Я же это вижу.

Слова Зубаренко острее всего поразили Анатолия Васильевича. Если отбросить словесную шелуху, вроде «разбора просьбы о помиловании», то останется вот это: «Защитник приехал, чтобы отыскать обстоятельства, позволяющие смотреть на преступление Грабаря чуточку под иным углом, более гуманным…»

Поняв, что от Зубаренко больше не добьешься ничего, начальник колонии распорядился:

— В интересах следствия — изолируйте.

Когда заключенного увели, наступило молчание. Уже никто ничего говорить не хотел и не мог. Анатолий Васильевич, выражая общее состояние, вздохнул: «Уф!»

— Какие же нужны нервы, чтобы работать с такими…

Он подумал сразу и о Зубаренко, и о Грабаре, и о том, поднявшем руку на мать.

— Об убийце матери — это правда? Пятнадцать лет, а теперь санаторная колония…

— Увы… — сожалея о случившемся, ответил Добрынин.

— Но где-то должен быть разумный предел нашей гуманности! — подосадовал Семериков. — За что ему такая милость?

— Первая судимость… Во-вторых — положительная характеристика с работы… И еще что-то из обстоятельств, смягчающих вину: больная жена, маленькие дети… Одним словом, суд нашел возможным…

— А мне лично, — сказал запальчиво Анатолий Васильевич, — больше по душе индивидуальная ответственность перед законом. Это самое «недовоспитатели», виноваты папы, мамы, учителя, сослуживцы по работе — одним словом, все, кроме самого преступника, ведет к обезличке. Все — значит, никто конкретно. Нянчимся-нянчимся… А они самые обыкновенные, этакие выродыши, мутанты. Кстати, сейчас в печати начали появляться материалы, которые позволяют на теорию сверхиндивидуализма взглянуть несколько иначе. Не так давно в газете «За рубежом» перепечатали статью из одного американского журнала. В какой-то клинике под руководством известного светила в области судебной медицины провели серию исследовательских работ над группой особо опасных преступников. И выяснили такую деталь. Обычный мужской ген имеет формулу икс-игрек — «ХУ». Но попадаются особи с геном икс-игрек-игрек — «ХУУ». Оказывается, эта скрытая патология имеет прямое отношение к формированию характера. Человек, имеющий ген «ХУУ», неуравновешен. Легко возбудим. У него отсутствуют «тормоза», которые, собственно, и позволяют нам постоянно помнить, что мы живем не на необитаемом острове, а в обществе, рядом с такими же, как мы, индивидуумами, у которых есть свой характер, свои вкусы, свои интересы.

Начальник политотдела был не согласен с адвокатом: он покачивал головой:

— Я не берусь опровергать, Анатолий Васильевич, ваш тезис о том, что наука о наследственности стоит на пороге новых открытий и через пятнадцать лет преступниками будет заниматься не милиция, а здравоохранение. А пока жизнь вам как адвокату на решение проблемы «Генины гены» отпустила трое суток. За это время вы, защитник, обязаны отправить в адрес Президиума Верховного Совета прошение о помиловании.

— Я как-то читал, — после раздумий ответил Добрынину Анатолий Васильевич, — в одной из европейских стран лет сто пятьдесят тому, а может, больше, решили сэкономить на тюрьмах. Упразднили все, оставили только одну, и ту очень маленькую. Сроки наказания, даже за самое тяжкое преступление, были небольшими: три недели — предел. И условия содержания превосходные. Конечно, по тем временам. Но… если кто-то и где-то совершил преступление, то, освобождая место для очередного преступника, предыдущего вешали напротив окна. Легенда утверждает, что столь веский довод в пользу хорошего поведения действовал безотказно.

— История борьбы с преступностью уходит в века, — согласился начальник политотдела НТК. — Методы борьбы особым разнообразием не отличались, в их основе всегда лежала жестокость. Злодею, вору отрубали руки, рвали ноздри и уши, сажали на кол, распинали на кресте, гноили в ямах. Но это не искореняло преступности, а лишь усложняло ее формы. Советское правосудие отвергает жестокость как единственную меру борьбы с преступностью, — поставил Добрынин точку в этом споре. — Только за исключительно тяжкие преступления, тогда, когда уже все меры воздействия оказываются бессильными, для преступника определяется высшая мера социальной защиты — смертная казнь.

Анатолий Васильевич соглашался и не соглашался с Добрыниным. Он как адвокат мучительно искал правду. Он уже не мог сказать, что в просьбе его подзащитного о помиловании все выдумка, хотя и понимал, что Грабарь из мухи вылепил слона и теперь пытается продавать слоновую кость. Но проклятые болванки! На одной из них шабером нацарапан какой-то маузер или наган. И потом просверленное отверстие… Кто-то пытался изготовить самопал. И нет доказательств, что попытка не увенчалась успехом. Продолжая и углубляя версию о болванке, можно рассуждать так: заготовили с десяток — из восьми сделали самопалы, а эти две бросили за ненадобностью.





— Предположим такое: Грабарь убил и в поисках причины для смягчения меры наказания выдал, выболтал то, что знал: подготовка побега, изготовление оружия. И потом этот дурацкий разговор между Абашевым и Грабарем, мол, голову под пресс, чтобы умнее стал. Пусть не с тем внутренним содержанием, как указано в письме, но был! Как он трансформировался в восприятии Грабаря? Не мог Грабарь понять его в буквальном смысле?

— Мог, — согласился Добрынин. — И нам предстоит доказать или опровергнуть эти версии.

— А как же мне быть с прошением, сочиненным Грабарем? — с горечью воскликнул Анатолий Васильевич.

— Отправлять по назначению, — спокойно посоветовал Добрынин. — Сроки обязывают. А мы тем временем постараемся выяснить, какой процент лжи в правде Геннадия Грабаря.

В тот же день вечером, когда Анатолий Васильевич вместе с Добрыниным вернулись в Донецк, просьба о помиловании, сочиненная Грабарем и перепечатанная его защитником на машинке, ушла в Киев.

Два дня Анатолий Васильевич ходил сам не свой, все думал о проклятых болванках, подготовленных Зубаренко для изготовления самопала. «И молчит! Молчит! — думал он о дружке Грабаря. — Понимает, что факты против него, и все-таки берет всю ответственность на себя». Среди уголовников существует такое выражение: «паровоз» — это значит тянуть все и за всех. «Боится Грабаря! Не верит, что того могут расстрелять, то есть привести приговор в исполнение».

И уже в этом внутреннем сопротивлении Зубаренко для Анатолия Васильевича был некий упрек и вызов. «Законы должны выполняться неукоснительно, невзирая на лица. Неотвратимость наказания — одна из важнейших сторон правового воспитания».

Как трудно порою при всей кажущейся очевидности отделить правду от вымысла, провести между ними нерушимую границу!

В пятницу поздним вечером, когда Анатолий Васильевич уже готовился завалиться в постель, позвонил Добрынин:

— Анатолий Васильевич, есть кое-что для вас неожиданное.

— По Грабарю? — насторожился Семериков.

И в тот же миг понял, что ждал вот такого неожиданного, которое должно было или опровергнуть все собранные адвокатом факты, или как-то иначе выстроить их, по-иному обосновать.

Услышав восклицание Семерикова и по тону поняв, как возбужден защитник Грабаря, Добрынин ответил довольно уклончиво:

— Я бы не сказал сейчас: «по Грабарю». Пока это лишь параллель. Подходите в управление к начальнику УИТУ. Его звать Виталием Афанасьевичем Ивановым. Я буду там.

От дома, где жил Анатолий Васильевич, до областного управления минут семь пешком.

Семериков, отдуваясь, поднялся на шестой этаж.