Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 116

Справа от пристани-времянки среди редких сосен стояло несколько готовых и еще строящихся домов. Ряды бараков уходили в тайгу, блистая на солнце, а чаще под дождем толевыми крышами. Бараки — временное жилье. Только оттого в них и живут, что некуда деться, и даже не живут, а переживают в надежде на лучшее. Никто и не думает поддерживать их или ремонтировать, эти наспех сбитые строения. В случае необходимости их латают, как разбитые сапоги.

Напрасно Сеня опасался опоздать — подоспел в самый раз, только разворачивайся. Молодых специалистов ждали и заранее распределили по объектам. Сене досталось жилищное строительство — самый запущенный участок, которому все — и материалы и рабочая сила — отпускалось в последнюю очередь или совсем не отпускалось. Начальник жилстроя Усатов, которого все звали Мушкетером или Котом в сапогах, считал, что так и должно быть. «И не только у нас, это уж повсеместно такой распорядок». Был он маленький, необычайно бойкий и крикливый. Казалось, что такой-то уж и добудет все, что надо. Но его энергии хватало только на панику. Целыми днями он носился по своим стройкам, щелкая широкими отворотами болотных сапог, и тонким горловым голосом выкрикивал что-нибудь остросюжетное: «Кто тут раствор пролил? Всех под суд!»

Сеню он встретил тоже угрожающе:

«Если мы с вами к зиме не подведем под крышу все, что начали строить, нам будет крышка. Со света сгонят».

И смутил тем, что начал называть его Семеном Ивановичем.

Сеня скоро убедился, что Кот в сапогах — человек добрый и, главное, хороший строитель, и если бы ему отпускалось все, что положено по графику, город бы не имел такого барачного вида.

Все это Сеня знал и, как и все, считал, что так и должно быть. Всё в первую очередь производству, а градостроители как-нибудь перебьются. Проработав почти год, он начал понимать всю порочность такого порядка, а когда окончательно понял и продумал, только тогда решился на действия. Но, сколько он ни старался, ничего не добился. Все с ним соглашались: да, город строится медленно, отстает от графика года на два, не хватает жилья, магазинов, детских садов, поэтому люди неохотно идут на строительство и, как правило, надолго не задерживаются. Отдел кадров не успевает оформлять прием и увольнение. Да, все это верно, но ничего изменить нельзя.

Теперь уже Сеня с этим не соглашался и везде говорил, что ничего и не надо менять, надо только выполнять график, хотя и он составлен с большим опережением производственных объектов перед жилыми. И опять почти все с ним соглашались, но все осталось по-прежнему. Только бараки велено было именовать «общежитиями». Но это ничего не изменило.

Вся надежда на заключенных да на административно высланных. Эти не побегут, деваться им некуда — работают, и некоторые даже хорошо работают. А главное — к месту прикованы невидимой, но прочной цепью. Заключенные живут в специальной зоне, прочно отгороженные от мира трехметровым забором и колючей проволокой и к тому же охраняемые часовыми и сторожевыми собаками. Работают они тоже под такой же надежной двойной охраной.

А высланные, хотя и живут в общих бараках, но от крамольных мечтаний о вольной жизни бдительно ограждены комендатурой, куда обязаны еженедельно являться на отметку. Уклонение считается побегом, и уклонист подвергается утонченному наказанию: он должен являться в комендатуру еженощно, ровно в двенадцать часов. И так в течение одной-двух недель.

Безрадостная, в общем, картина, и только многочисленные призывы на фанере, на кумаче, а чаще прямо на дощатой обшивке бараков слегка оживляют хмуроватый пейзаж. Больше-то ни на что они не годились, эти призывы: все к ним до того привыкли, что перестали интересоваться, к чему они призывают.

А еще был гигантских размеров портрет вождя, вознесенный на двух могучих столбах у самой проходной. Загадочно улыбаясь, вождь приветствовал идущих на работу приподнятой ладонью и соответствующе воодушевлял:

«Труд — дело чести, доблести и геройства! И. Сталин.»

Призыв этот — явный плагиат: так задолго до Сталина уже сказал Максим Горький. Но редкий об этом знал, а кто знал, тот помалкивал. До поры.

И вот эта пора настала — вождь умер — оцепенение охватило всю страну. Оцепенение и какое-то выжидательное отчаяние. Ничего еще не зная об этом, возвращался Сеня с ночной рыбалки. Еще вчера, сразу после работы, вместе с такими же, как и он, рыбаками-любителями перебрался через протоку по слегка подтаявшему мартовскому льду на остров. Порыбачили, отвели рыбацкие души, переночевали в избушке, специально для этого и построенной, на зорьке еще порыбачили. Все остались до вечера, им во вторую смену, а он снова перешел протоку, вышел на схваченный морозным утренником прибрежный песок и только начал подниматься в гору, как увидел бегущего навстречу человека. Скачет под откос, высоко вскидывая длинные ноги, где и ходить-то боязно. Сеня сразу его узнал: учетчик с первого участка. Мужчина немолодой, хмуроватый и, как многие считают, чокнутый. Кто же еще так отважится? Была тут когда-то дорога, да тракторы растерзали ее, перемешали мох со снегом, все втоптали в грязь. Как белые косточки, торчат из этого месива, подмерзшего за ночь, малолетние елочки, ободранные тракторными гусеницами, да колышутся на ветру нежно зеленеющие хвойные лапки.





Бежит чокнутый учетчик, скачет по мерзлым, осклизлым кочкам развороченной дороги и радостно что-то орет, будто только что выскочил из огня. Или спасается от беды, которая гонится за ним, и не радостно орет, оповещая мир о своем спасении, а отчаянно взывает о помощи. Тогда Сеня поспешил навстречу, чтобы помочь несчастному, и тот тоже кинулся к Сене, выкрикивая хриплым, рыдающим голосом:

— Сталин же помер! Сталин!.. Сам Иосиф Виссарионович вчера помер в Москве…

Он, словно бы сослепу, как на столб, наткнулся на Сеню, обхватил его и, прижимаясь лицом к сырому брезенту плаща, заплакал:

— Как же это может быть? Люблю же я его, а он что же? Жить-то как же мы теперь станем…

Не дождавшись ответа, он взмахнул шапкой и запрыгал дальше. А Сеня, как был в рыбацком плаще, с удочками и наловленной рыбой в сетке, поспешил к проходной.

Там уже собралась большая толпа, а по талому мартовскому снегу все еще поспешно шли люди. Все смотрели на огромный портрет улыбающегося вождя с таким горестным изумлением, как смотрят обманутые растерявшиеся люди на обманщика, который своей смертью разрушил все их надежды. Он — символ прочной жизни, а символы не умирают. Как же он так?.. К такому горестному недоумению примешивался страх за все свое дальнейшее существование на этой холодной сумрачной земле.

А у огромного портрета уже суетились маленькие серенькие людишки. Они, словно обряжая покойника, действовали сноровисто и торопливо, чтобы поскорее отделаться от неприятной, но необходимой работы. Приставив лестницу, концы которой были обмотаны мешковиной, чтобы не поцарапать краску, приколачивали к портрету широченную черную с красным ленту. Гулко стучали молотки. «Крышку приколачивают, — подумал Сеня, — как на кладбище».

Никаких других мыслей у него не успело еще возникнуть, все случилось неожиданно, хотя о тяжелом состоянии Сталина чуть ли не ежечасно передавали по радио. Он, как и все, тоже с недоумением смотрел на суетню у портрета и вдруг поймал себя на том, что он и сам тоже задает себе вопрос, тот же вопрос, какой только что слышал от чокнутого конторщика.

— А мы-то теперь как же?..

Но ни отчаяния, ни растерянности не ощутил — одно только любопытство: как же все-таки теперь будет? И, словно в ответ на свой безмолвный вопрос, услыхал:

— Изображение-то не соответствует событию.

Знакомый парень, актер какого-то театра, высланный из Москвы в здешние места отдаленные. Работает на строительстве трактористом.

— А вы, видать, с уловом! Улыбка, говорю, вроде бы неуместна. Народ-то, замечаете, безмолствует, — проговорил он негромко, как бы сам дли себя, но в голосе его прозвучало нескрываемое торжество. Актер был молодой, никогда не унывающий парень, работал старательно и зарабатывал, по его утверждению, столько, сколько не заработать самому раззаслуженному актеру. Может быть, оттого на свою судьбу он не жаловался, жил открыто, весело, и все его любили. И вдруг такой торжествующий тон, как спасительная соломинка в море всеобщего уныния и страха перед неизвестным будущим.