Страница 18 из 116
Скоро отец пришел в себя и, сконфуженно улыбаясь, проговорил:
— Ты испугался? Ну и напрасно? Все чудесно кончилось. Просто я что-нибудь тяжелое поднял или поволновался. А теперь все хорошо и даже вполне отлично.
Но Сеня не совсем поверил отцу. Эти «отлично» и «чудесно», да еще веселый голос — все это маскировка. Не так-то все хорошо. Он спросил:
— Почему я ничего не знал про эти приступы?
— А этого, видишь ли, и не надо тебе знать. Это мое личное дело. И никому не мешает.
— А мама знала?
Отец долго молчал, прежде чем ответить:
— Мама, милый мой, все знала.
Тогда неожиданно для себя Сеня проговорил суровым тоном:
— Теперь все самое тяжелое буду носить я.
И сказал так, будто в эту минуту он стал старше и сильнее и получил право разговаривать с отцом так, как с человеком, за которым надо присматривать и, в случае чего, помогать. Он не заметил, как это у него так получилось. А отец заметил и сначала растерялся.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Пожалуйста, я подчиняюсь. Я с удовольствием. Приятно подчиняться, если тобой командует любящий человек.
Это верно, он всегда и охотно подчинялся маме, выполнял все ее распоряжения и желания. Все это он делал с искренним удовольствием, никогда не спорил и не высказывал своего мнения, если оно уже было высказано мамой. Сеня так к этому привык, что считал такое подчинение доброй маминой воле непременным условием семейного лада.
Но Сеня также знал, что отец подчиняется только тем, кого сам считает достойным уважения и любви, и поэтому слова отца его не удивили: в его любви он не сомневался. Отец любил людей доброжелательных и бесхитростных, и сам он был отзывчивый и деликатный человек, почитаемый всеми, с кем ему приходилось работать.
Сене всегда казалось, что от отца распространяется какое-то особенное успокаивающее тепло. Даже когда он идет по улице — большой, грузный, в широком сером пальто и маленькой черной шляпе — то все встречные не могут не подумать: «Вот хороший человек». А он идет неторопливой походкой, положив свои полные щеки на красное клетчатое кашне. Он идет и смотрит на всех светлыми глазами доброжелательно и немного печально, и от этого всем кажется, что этот человек не только любит людей, но и знает, что не все у них идет гладко, что много еще есть на свете печали и горя. И это тоже располагало к нему.
Их поселили в гостинице — самом большом здании в городе, на последнем этаже, на седьмом. Все в городе гостиницу так и называли — «семиэтажка».
Когда утром Сеня подошел к окну и приподнял штору, чтобы впервые взглянуть на незнакомый мир, то увидел только солнце и снег. Казалось, в этом мире ничего больше не существовало, кроме ослепительного солнца и такого же ослепительного снега. И все после Ленинграда, с его серым зимним небом, казалось голубым. Голубой город.
Сквер напротив гостиницы так завален снегом, что под ним исчезли и ограда, и кусты, и даже молодые деревья. А старые деревья тоже почти не видны под белыми шубами и шапками.
Со своего седьмого этажа Сеня сначала увидел одни бело-голубые подушки крыш и только потом стал разглядывать длинные прямые улицы с невысокими домиками старинной постройки. Прямо перед окнами, немного в стороне, стояло красивое здание: наверное, это театр. За театром тоже улицы с большими домами, а еще дальше огромная белая равнина — река. Большая уральская река, о которой он знал только из учебника географии.
— Папа, я вижу Каму! — воскликнул он, словно впередсмотрящий на корабле, с высокой мачты увидевший новую, еще никому не ведомую землю.
Отец, потягиваясь в постели, жизнерадостно отозвался:
— Отличный город! Подними-ка шторы. Чуешь, какой воздух? А солнце-то!
Он сбросил одеяло и подошел к окну в своей сиреневой с голубыми обшлагами пижаме. От нее шел еле заметный запах старой ленинградской квартиры. Сеня стиснул зубы и зябко засунул ладони себе под мышки. А отец продолжал:
— Я узнал: тут есть музыкальное училище. Мы с тобой чудесно устроимся…
А Сеня слушал и не особенно верил, как и всегда, если отец начинал говорить веселым голосом «отлично» и «чудесно».
Не все устроилось хорошо, насколько это возможно в чужом городе, когда идет война и от мамы только изредка приходят коротенькие письма. Отец, как и в Ленинграде, каждое утро уходит в театр на репетиции, вечером — на спектакли. Как и везде, по вечерам он надевал свой черный костюм и белый галстук. Только теперь под рубашку он стал надевать теплую фуфайку, потому что театр отапливался плохо и зрители сидели в шубах и валенках. Музыканты тоже надевали валенки.
К холоду, как и вообще ко многим неудобствам, все уже привыкли и даже считали, что так и должно быть, что иначе и не бывает, потому что сейчас война и всем трудно. Устраиваться так, чтобы жить легко и удобно, никто не имеет права, разве только жулики какие-нибудь или отщепенцы.
Отец был прав: за этот год все у них наладилось — и работа, и жилье, и Сенина учеба. Его приняли сразу на второй курс музыкального училища. Елена Сергеевна — преподаватель по специальности — считала его лучшим своим учеником. Она этого не говорила, но уже все в училище знали: с кого она спрашивает больше всех, того она, значит, и считает лучшим. А уж Сеню она так гоняла, что у него никогда не было ни одного свободного часа. Его и еще одну девочку, тоже ленинградку, — Марину Ивашеву. Ее мама пела в оперном театре, Ивашевы приехали на полгода раньше и жили не в гостинице, как многие актеры, а снимали квартиру в доме Гурьева — мастера крупнейшего в городе завода, где делали пушки. На этом же заводе работал и сын Гурьева, Олег, с которым Марина познакомила Сеню. И в гостинице тоже было прохладно; когда Сеня играл на пианино в вестибюле третьего этажа, то у него замерзали пальцы от холодных клавишей. Не очень, правда. Подышишь — пройдет.
АСЯ
Тут он познакомился с одной девочкой. Как она появилась в вестибюле, Сеня не заметил. Когда он кончил свои упражнения и начал складывать ноты, увидал красный свитер, светлые косы и тихие, внимательные глаза. Зажав в кулаках концы кос, она держала их у самого подбородка, потом Сеня узнал — такая у нее привычка, и по временам, склоняя голову, терлась о них щекой.
Размахивая нотами, он прошел мимо и у самой лестницы оглянулся. Девочка сидела в самом дальнем углу на облезлом диванчике и смотрела ему вслед. Такой он и запомнил ее и потом вспоминал весь следующий день, с удивлением отметив, что ждет ее и боится, что она может не прийти.
Но она пришла. На этот раз Сеня увидел ее сразу, как только она появилась, и кивнул ей. Она тоже наклонила голову и, осторожно ступая по ковру, прошла к тому же диванчику в дальнем углу, где сидела вчера. И так же, как вчера, зажала в кулаки пушистые кисти своих кос, потерлась о них щекой.
Он начал играть и, перевертывая ноты, поглядывал на нее, и когда закончил свои упражнения, то снова и снова повторял их, потому что думал: если он закончит, то надо уходить. А он не знал, что ему делать дальше, что говорить, когда наступит тишина. Ведь теперь они немного знакомы, и пройти молча мимо нее будет просто глупо и невежливо.
Но играть так всю ночь тоже, наверное, очень нелепо. Семя это понимал, но остановиться не мог. И она, наверное, отлично все понимала и посмеивалась над ним. Видит же она, как у него пылают уши и как он старается нагромоздить побольше отчаянных, бравурных аккордов, пытаясь укрыться за ними.
И вдруг он услышал шаги за своей спиной. Он перестал играть и обернулся. Девочка, стараясь громче ступать, прошла мимо, высоко вскинув голову. Он растерянно и от этого, наверное, заносчиво, спросил:
— Ты это чего?
На этот глупый вопрос она, конечно, не ответила. Тогда Сеня с отчаянием крикнул вдогонку:
— Куда же ты?
Остановившись у самой лестницы, она откинула косы за спину и обернулась.
— Ты думаешь, ты только один понимаешь музыку, да? Ты думаешь, все другие дураки, да?