Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 36



«Доктор, господин доктор!» – крикнул я из последних сил, а он и не слышит, снова щупает на ходу пульсы и ставит кресты.

«Эй, доктор! Я ведь живой!» – кричу я, а он:

«Дурак, ты что, больше врача понимаешь?…»

Стало быть, жди теперь, Шая, покуда тебе могилку выроют и поминальную прочтут…

На моё счастье, подбежали два санитара с молоденькой докторицей, стёрли с меня крест, перевязали и отвезли в лазарет.

– Чего же ты молчал, разбойник? – вскочил извозчик. – Выходит, ты из мёртвых воскрес?

– Вроде бы так.

– Стало быть, магарыч с тебя!

– Вообще-то конечно…

– Так ставь, брат, полбутылки!

– У меня ни гроша за душой…

– Это ничего! Я куплю, но только за твой счёт, – не растерялся Хацкель. – Авось заработаешь когда-нибудь…

Извозчик тут же скрылся, но вскоре вернулся с бутылкой водки, с колбасой, луком и булкой.

– Это за твой счёт, дорогой Шмая, за счёт крыши…

Знал бы Шмая, чем всё это кончится, он не стал бы рассказывать извозчику эту историю. Бог ты мой, если каждая история, которую он рассказывает, будет стоить бутылки водки, ему никаких заработков не хватит! Но Хацкель уже опять отмерил пальцем половину содержимого бутылки и пожелал кровельщику, чтоб эта бутылка была не последняя. Выпив, он передал «сороковку» Шмае.

– Пей на здоровье, Шмая, и давай расцелуемся, чтобы всегда мы с тобой жили в мире. Все-таки оба служили, оба живые с такой войны вернулись. Бывай здоров!

Они ещё посидели, поговорили, и Шмая почувствовал, что земля у него под ногами вертится. Тогда он распрощался с извозчиком, взял свой инструмент и отправился домой. Чёрные глаза его сверкали, фуражка съехала набок, а гимнастерка была расстёгнута. Ведро с инструментом, поднимая пыль, тарахтело по камням мостовой.

Была уже ночь. Двери и ворота – на запоре.

На белом свете жизнь ключом кипит, да только сюда вести доходят с большим опозданием. Поговаривают, что из центра должны прибыть сюда люди и установить власть, тогда легче жить станет. А пока люди ложатся спать при одной власти, а просыпаются при другой. В окрестных лесах бродят банды, и всякая шушера хочет хозяином стать. Хорошо ещё, что местные ребята взяли винтовки и не пускают в местечко ни Стецюру, ни Грабчука, ни прочую шваль…

Разбитый, с тупой болью в висках, разбойник Шмая только ночью попал к себе в дом. Он без шума поставил своё ведро возле печи, снял гимнастёрку, солдатские сапоги и повалился на деревянный топчан. В голове вертелась песня о казаке, который, уходя на войну, распрощался с черноокой дивчиной, подарившей ему вышитый платочек. Кости казака гниют где-то в поле под тополем, а дивчина осталась одна на белом свете…

В доме с закрытыми ставнями и непогашенной плошкой, которая чадила до самой полуночи, было душно. Двое ребят спали и видели прекрасные сны, а Фаня, стройная, смуглая жена Шмаи, которая выглядит совсем невестой, подняла на него глаза, покрасневшие от бессонных ночей, проведенных за шитьем чужих платьев, и ни слова не сказала мужу. Она его хорошо знает, своего Шмаю. Когда он, не поздоровавшись, не пошутив, валится на топчан без ужина – она молчит и только изредка бросает на него недовольный взгляд. Он притворяется, будто ничего не замечает. Он курит свою цигарку, кутается в облако дыма и думает…

… Похоже, что весь мир с ума сошел, не иначе. Больше трёх лет таскал я винтовку, в окопах валялся, сто раз смерти в глаза глядел. В лазаретах меня всего искромсали, кое-как сметывали и замазывали мои раны и тут же снова хлопали по спине, говорили: «Годен!» – и я снова шел в огонь драться за батьковщину… Сколько горя перенёс на своих плечах, дня хорошего, кажется, за всю жизнь не видал. Но ты, разбойник Шмая, духом не падай! Пройдут трудные времена. В Москве и Петрограде власть взяли простые люди, они за правду стоят, за справедливость, они в тюрьмах и на каторгах полжизни провели, – на них можно положиться. И здесь, далеко от центра, порядок будет.

Правда, на Украине, в Киеве, объявились какие-то новые бандиты – Петлюра, гетманы, батьки. Новая каша заваривается, новая война затевается. Как всегда перед войной, повылазили из своих нор головорезы, шарлатаны, дезертиры и прочая мерзость. Доносы летят к батькам и от батьков, полиция и черносотенцы – на ногах. Хватают на улицах ораторов и агитаторов и тащат их в тюрьмы, убивают, выйдет бабка на базар пучок редиски купить, и ее схватят – шпионка…



Времечко… Городишко наш жалко. Война и так уже, почитай что, половину мужчин поглотила. В каждом втором доме – солдатка живет или вдова, ходят по городу девушки, хороши как ясный день, добрые, душевные, а женихов для них не найти. А тут и новые подрастают… И солдатки, когда встречают Шмаю, спрашивают:

«Шмая, вернутся когда-нибудь наши кормильцы? Перестанем мы когда-нибудь мучиться?»

«Ого! Да как ещё вернутся!» – отвечает Шмая.

Так уже оно на свете водится: после дождя, после ливня – погода наступает… В Москве и в Петрограде простой народ взял власть в свои руки. У нас тут, на Украине, дело малость затянулось, всё ходуном ходит. Но ничего. Похоже, что снова придётся винтовку в руки взять и покончить со всеми батьками. Пусть уж настоящий порядок установится…

Однажды, поздней ночью, когда дождь лил как из ведра, кожевенник Лейбуш прибежал к извозчику Хацкелю, постучал в окно и приглушенно крикнул:

– Хацкель, вставай!

Кожевенник Лейбуш – маленький человечек с грязновато-водянистыми глазками, которые не бегают лишь тогда, когда спят. На нём потёртый полушубок, искривленные сапоги, шапка набекрень, и когда бы вы его ни встретили, он что-то жует: ему некогда поесть по-человечески. При первом взгляде на него невольно возникает мысль: «Хорошо бы собрать для него милостыню» Лицо у него продолговатое, тощее, заостренное. А тощ он не оттого, что ему, упаси бог, жить не на что, не от забот. У него одна забота: «Люди добрые, когда я весь мир ограблю, чем я потом займусь?»

Лейбуш всегда имеет дело с кожей, со шкурами, с интендантством, и до этой ночи никаких претензий не имел ни к богу, ни к людям.

Дела свои вел он не один, а в компании со своим сынком Залманом, который когда-то учился и в Одессе и в Киеве. Но учение не шло впрок, и отец, в конце концов, понял, что сынок его гораздо успешнее будет разбираться в шкурах, чем в науках. Однако со студенческой фуражкой Залман никогда не расставался, а богатые барышни млели при виде этой фуражки.

Кроме сына у Лейбуша были ещё две дочери, состарившиеся в отцовском доме, ожидая, пока отец уладит вопрос о приданом.

– Хацкель, может быть, ты будешь шевелиться быстрее? – Ночной гость сильней забарабанил в окно, всё время оглядываясь в сторону черневшего вдали леса.

– Ох, ты, погибель на врагов моих, кто ж это спать не дает? – послышался в сенях сердитый простуженный голос извозчика.

Он отворил двери и, зевая во все горло, смотрел заспанными глазами на богача:

– Скажи, пожалуйста, какой поздний гость… Что случилось?

– Глаза протри, рожа!

– Ах, это вы, Лейбуш? Как вас теперь называть прикажете: мусье или господин, а может быть, товарищ? Давненько я вас не видал…

– Называй, как хочешь, Хацкель. Накинь-ка на себя лохмотья… холод собачий. Запрягай, дорогой, лошадей и поедем!…

– Куда поедем? Что вы такое говорите? В уме ли вы? Реб Лейбуш, у вас как будто свои фаэтоны и кучера имеются, – чего это вы ко мне пожаловали?

– Заплачу, сколько скажешь, запрягай скорее! – ответил ночной гость. – Мои кучера, сгореть бы им, разбежались. Барами заделались. Запрягай скорее твоих лошадок… Поедем!

– Не понимаю. Ваши лошади стоят там у помещика в экономии…

– Чего ты голову морочишь? Вон что у твоего помещика делается! Полюбуйся!- Лейбуш указал на зарево большого пожара. – Видишь? За Москвой да за Петроградом тянутся… Босяки винтовками завладели и хотят в городишке верховодить. Дружина на мою голову, гвардия… Тоже мне герои. Побежали вместе с мужиками помещика громить…