Страница 10 из 52
Мария Германовна прочла нам вслух Вадино сочинение и сказала:
– У тебя в сочинении нет ни одной ошибки и все правда. Я ставлю тебе "Оч. хор.".
НА УРОКЕ МАТЕМАТИКИ
Когда Мария Владимировна Серкова первый раз вошла в класс, никому не могло прийти в голову, что она будет преподавать нам математику. Вот прошло 54 года, а я вижу ее, как тогда. Это была стройная, изящная женщина с узкими зеленоватыми глазами, с тонкими чертами лица, с лебединой шеей и каштановыми волосами, которые обхватывала кольцом черная бархатная ленточка. Казалось, что Мария Владимировна сейчас начнет танцевать или, в крайнем случае, запоет лирическую песенку. А когда она подошла к доске, можно было подумать, что она нарисует цветок или балерину. Ее рука с мелком двигалась, как во французской пантомиме. При этом она смотрела на нас строгим взглядом, но где-то в глубине ее глаз блуждала улыбка. Было приятно на нее смотреть, но она требовала, чтобы мы смотрели на доску. А на доске тем временем возникали цифры, математические знаки и прямые линии.
Я не любил математику и считал ее скучнейшим делом. И я был такой не один. А Мария Владимировна была влюблена в свой предмет. У нее был с ним явный роман, который она не пыталась скрывать. Когда она писала на доске "А+Б", казалось, что сейчас она допишет "=любовь". Когда она вычерчивала тонкими линиями плюсы и минусы, глаза ее лучились и она хорошела. Она наслаждалась своими линиями и числами. А я корпел над пустяковой задачей и не мог ее решить. Мне даже не могла помочь подсказка Зои Тереховко.
– НУ что, Поляков? – спросила, подойдя ко мне, Мария Владимировна.
– Не понимаю, – сказал я.
– Не понимаешь или не хочешь понять? Это же очень просто, нужно только немножко подумать Ну вот, смотри…
И она, как будто переставляет в комнате мебель стала бережно передвигать числа.
Все было легко, просто, понятно, не вызывало никаких сомнений, и мне стало даже неловко, – как я мог этого не понимать. Но только Мария Владимировна отошла от меня, я сразу же перестал понимать, все цифры разбежались в стороны, и я никак не мог их собрать. Бухштаб, Гурьев, Кричинская, Мошкович, Чернов – все подали свои тетрадки, а я сидел над своей задачей, сопел, зачеркивал, но у меня ничего не получалось.
– Ну, как дела, Поляков? – спросила Мария Владимировна.
Плохо, – сказал я. – Я не виноват, что у меня нет способностей к математике.
– Это возможно, но давай все-таки проверим Или к доске.
Я пошел к доске, как на казнь.
– Пиши условия задачи: в первый день недели в понедельник, ученику задали урок, который он должен сыл приготовить через семь дней. Но эпидемия дифтерита заставила прекратить занятия в классе. Она началась в четверг, и учеников распустили на четырнадцать дней. А предмет, по которому был задан урок, должен был состояться в субботу. Спрашивается, сколько дней ученик мог ничего не делать?
Задача мне пришлась по вкусу.
Я стал думать: эпидемия началась в четверг, значит, учеников распустили в четверг, через 14 дней был четверг, а суббота – это шестнадцатый день. Значит, готовить урок на 15-й день. Значит, 15 минус один – можно ничего не делать.
– Четырнадцать дней, – радостно воскликнул я, – целых две недели!
– Вот видишь, – сказала Мария Владимировна, – тебе нравится ничего не делать, тебя это увлекает, и ты сразу решил задачу. Значит, надо только заинтересоваться. Нет, у тебя есть способности.
ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ
Трудные были дни.
И хотя все делалось для нас – детей, хотя наши отцы и матери во всем отказывали себе, чтобы мы не ощущали голода и холода, но мы мерзли и часто мечтали о маленьком кусочке хлеба, о квадратике сахара, вместо надоевшего и тоже не столь частого сахарина, об оладиях из картофельной шелухи или о торте из пшеничной крупы.
В школе нам давали по одной вареной свекле или морковке, по крохотному кусочку масла или по ложке подсолнечного и по огрызку постного сахара. Брат и сестра Юра и Таня Чиркины не ели его, копили и однажды в день рождения Юры подали к столу вазу постного сахара – зеленые, розовые и бледно-голубые квадратики, произведшие на гостей потрясающее впечатление. Это был настоящий бал в комнате, освещенной самодельной коптилкой.
Гости сидели в перчатках и рукавицах, поджав под себя ноги, чтобы они не так мерзли…
И вот в один из этих дней в нашу школьную столовую привезли хлеб. Это было большое событие. Не так часто можно было увидеть – ладные черные кирпичики с подгорелой коркой. Время было бесхлебное, тяжелое, и запах свежего хлеба щекотал нервы и вызывал слюну.
Хлеб надо было точно и аккуратно нарезать по 25 граммов на человека. И на весь класс. На наш и на параллельный.
Дежурной по этому делу была назначена Ира Кричинская – рослая, сильная девочка с мальчишеской стрижкой, с большими карими глазами, говорившая легким баском и дававшая нам, мальчишкам, такие подзатыльники, что даже Штейдинг опасался встреч с нею. Она во всем была очень точной и хорошо рисовала.
Когда у нас устраивались благотворительные концерты, ей всегда поручали рисовать художественные программки, и она это делала отлично. Ее папа был известный архитектор, это он строил в Ленинграде знаменитую мечеть, чем мы очень гордились: отец нашей Иры!
И вот этой Ире был поручен весь наличный хлеб нашего класса.
Конечно, она чувствовала большую ответственность. Но одной ей было не управиться. Руки затекали от этой работы, и она попросила, чтобы ей прислали кого-нибудь в помощь. Выделили Вадима Попова. Вадик прибежал в столовую, увидел хлебные кирпичики. Столько хлеба он в последнее время видел только в журнале кинохроники и растерялся.
– Давай попробуем, – сказал он.
– Ни в коем случае! – возмутилась Ира. – Нам доверили этот хлеб, и мы должны распределить его с точностью до одного грамма между всеми.
– А если кто болен?
– Тем более он должен получить свою порцию.
– А если я хочу есть? Мне нужен для здоровья хоть крошечный кусочек.
– Я тебе отдам кусочек своего кусочка.
– Когда?
– Когда будем раздавать хлеб.
– А когда мы начнем раздавать?
– Когда нарежем и когда нам разрешат производить раздачу. Хватит болтать языком, давай режь.
И Попов начал резать.
– Нарезай аккуратнее.
Вадик был честный парень. Жизнь у него была нелегкая, он почти не видел свою маму, которая все время была на работе, дома у него было неуютно, холодно и питание было скудное даже по тому времени.
Он резал хлеб, подбирал осыпавшиеся еле заметные, липкие крошки и слизывал их языком с пальцев.
– Сколько мы должны нарезать порций?
– Шестьдесят две.
– Ершова больна и живет за городом, ее нет в Ленинграде. Можно кому-то отдать ее порцию. Я бы взял…
– Мы ее отдадим в столовую. Пусть делают с ней, что считают нужным…
– Знаешь что, Ирка? Ты как собака на сене – ни себе, ни другим. Неужели тебе жалко кусочек хлебца для товарища?
– Знаешь что, Вадим? Или режь, или я тебе дам по шее.
– Я сам тебе наверну.
– Во-первых, не имеешь права бить женщину, а во-вторых, не родился еще тот мальчишка, который бы поднял на меня руку. Режь, а я пойду за весами.
– А зачем еще весы?
– Чтобы проверить вес.
И Кричинская вышла из столовой.
Все, что было дальше, известно только Попову, и о его переживаниях я знаю только по его собственному признанию.
Вадька долго смотрел на отрезанные ломтики и думал:
– Собственно, что случится, если я отломлю крохотный кусочек и съем? Я поправлю свое здоровье, утолю свой голод, и никто об этом не узнает. Если Ирка станет проверять на весах, она не заметит пропажу одного-двух граммов. Следовательно, никто не будет знать. Кроме меня. А меня не будет мучить совесть.
А если будет? Совесть – очень странное и необъяснимое явление. Она проявляется вдруг неожиданно и тогда, когда ее совсем не ждешь. И уж тогда она начинает действовать. Я это знаю точно. У меня так же было, когда я упер у Шпрингенфельда его новый пенал. Два дня я радовался, а потом понял, что я не могу носить его в класс и он мне совсем не нужен. И когда я его раскрывал дома, я совсем не получал удовольствия.