Страница 46 из 52
«Стара»? Цветаевой не 50, а только 46 лет. История знает примеры самых бурных чувств и страстей в гораздо более позднем возрасте. Но жизнь Цветаевой — год за три. Она начала седеть. Однако тот же Тагер вспоминает удивительную прямизну стана, тонко обрисованные черты лица, стремительность походки и каждого движения. И — очаровательность ее речи, «покоряющей и неожиданными парадоксами, и неумолимой логикой».
С наступлением лета Голицино придется оставить. Где жить дальше? Она обращается за помощью к Фадееву и получает ответ: «..достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем достать им ни метра». В Москве действительно был жилищный кризис. Однако ж «очень хорошие писатели и поэты» жили очень недурно, но Цветаева к ним, разумеется, не принадлежала.
На лето устроиться удалось. Искусствовед Габричевский и его жена уехали в Крым и любезно предоставили свою комнату Марине Ивановне. В центре, со всеми удобствами. Но только до 1 сентября. А дальше — снова неизвестность. Цветаева обращается к заместителю Фадеева П. Павленко — опять отказ. И примерно та же мотивировка.
Но довод: не только Вам нужна площадь — на Цветаеву не действует. «Я не могу отождествлять себя с любым колхозником — или одесситом — на кого тоже не нашлось места в Москве». В Москве стоит музей, основанный ее отцом. В «Ленинке» — библиотека ее деда, ее матери и ее отца. Там же — ее книги. Она автор стихов о Москве… И ей — ни метра!
..А следствие все тянется и тянется. И она снова обращается к Берии — на этот раз с просьбой разрешить свидание. Она явно не понимает, какого нелюдя просит — иначе не писала бы таких слов: «…я прожила с ним (С. Эфроном. — Л.П.) 30 лет жизни и лучшего человека не встретила».
Следует благодарить Бога, что в этой просьбе Цветаевой было отказано. Что бы с ней стало, если бы она увидела мужа и дочь после всех пыток и истязаний?!
Следствие уже было закончено. Дело Ариадны Эфрон выделили в особое производство. Из текста постановления получается, что это было сделано, так как шпионские связи А. Эфрон установить не удалось. Однако в обвинительном заключении читаем: «…являлась шпионкой французской разведки и присутствовала на антисоветских сборищах группы лиц». Дата обвинительного заключения 16 мая 1940 года. Приговор был вынесен Особым совещанием, на котором Ариадна Сергеевна, разумеется, не присутствовала, и гласил: «За шпионскую деятельность заключить в исправительный трудовой лагерь сроком на 8 лет…» Однако Ариадна Сергеевна оставалась в тюрьме еще полгода. Зачем и почему? Интересующихся просим обращаться в ФСБ.
Следствие по делу Эфрона официально было закончено 2 июня 1940 года — в этот день он подписал протокол об окончании следствия. Но фактически допросы продолжались. Через неделю из Эфрона удалось выбить показания, что он был шпионом французской разведки и что его завербовали при вступлении в масонскую ложу. Лучше не будем себе представлять, как удалось получить такие признания. Не всякая психика может выдержать даже описание того, что происходило. Что же говорить о больном физически, а тогда уже и психически Эфроне?
На закрытом судебном заседании Военной Коллегии Верховного Суда подсудимый Андреев-Эфрон сказал: «Виновным признаю себя частично, также частично подтверждаю свои показания, данные на предварительном следствии. Я признаю себя виновным в том, что был участником контрреволюционной организации «Евразия», но шпионажем я никогда не занимался Я не был шпионом, я был честным агентом советской разведки. Я знаю одно, что, начиная с 1931 года, вся моя деятельность была направлена в пользу Советского Союза».
Суд удалился на совещание. (Соблюдали-таки, сволочи, формальности!) После чего был вынесен приговор: Эфрона-Андреева Сергея Яковлевича подвергнуть высшей мере наказания — расстрелу. Обжалованию приговор не подлежал. Но был приведен в исполнение только 16 октября 1941 года, когда немцы подходили к Москве.
Сергей Яковлевич Эфрон не дал никаких компрометирующих показаний ни на кого из тех, о ком его допрашивали. Для этого надо было обладать таким мужеством, для которого нет в языке подходящих слов, перед которым можно только преклонить колени.
«Такие в роковые времена…» Сбылось.
22 августа, за 8 дней до того, как надо было освободить комнату Габричевского (прописка кончилась еще раньше, а без прописки — опасно), Мур записывает в дневнике: «Я очень жалею мать — она поэт, ей нужно переводить, жить нормальной жизнью, а она портит себе кровь, беспокоится, изнуряет себя в бесплодных усилиях найти комнату, страшится недалекого будущего (переезда). Ведь это факт — мы, действительно, где будем жить через восемь дней Как хотелось бы для матери спокойной, налаженной жизни, чтобы она могла нормально жить! Да, скрывать нечего, положение исключительно плохое. Мать говорит, что «только повеситься» Выхода не видно. А Союз писателей говорит, что никак не может дать комнаты. Другие бы, возможно, обращались бы в Моссовет, в НКВД, к Молотову а мать непрактична, да что с нее требовать. Главное, я беспокоюсь и горюю за нее». А ведь ему самому через 8 дней идти в школу, в которую он записался с таким трудом, — а сможет ли он туда ездить? Нет, Мур не был бесчувственным чурбаном, каким его изображают некоторые мемуаристы, готовые и гибель Цветаевой свалить на ее сына — это он, дескать, «довел». Нет, «довел» отнюдь не он.
В полном отчаянии Цветаева посылает телеграмму Сталину: «Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева». Сейчас это кажется бесконечной наивностью. Но Сталин был диктатором и, как всякий диктатор, не только казнил, но иногда и миловал. Обращение лично к Сталину было последней надеждой, так как в некоторых случаях только он (его каприз) мог изменить ход дела. Мой собственный отец — человек вовсе не глупый и не наивный, — когда его в связи с кампанией против «безродных космополитов» погнали из авиационной промышленности, тоже обратился к Сталину. Он знал, что такие обращения иногда помогают. Конечно, не чаще, чем случаются чудеса. Но чудеса случаются.
На этот раз чуда не произошло. (И с моим отцом тоже.) Отставив вещи у Габричевских, Цветаева с сыном опять перебираются к Елизавете Яковлевне.
В двадцатых числах сентября комнату всетаки удалось найти. На два года. Неплохую. На Покровском бульваре. Со всеми удобствами. Деньги, которые надо было заплатить в качестве аванса, браты писатели с подачи Пастернака все же собрали. Мур перешел в школу рядом с домом… Но квартира коммунальная. Со всеми вытекающими отсюда прелестями: вот Марина Ивановна повесила на кухне штаны сына — разразился скандал. На Цветаеву посыпались обычные обвинения коммунальной кухни: развела грязь, тараканов… Мур выступает в роли умиротворителя. Он знает, что «мать работает с исключительной интенсивностью и не успевает все прибрать в кухне». 15-летний подросток, он понимает, что «мать представляет собой объективную ценность, и ужасно то, что ее третируют как домохозяйку». Но соседу, «простому советскому человеку», нет до этого дела Мур в чем-то (житейских делах) мудрее матери. Да и нервы у него покрепче, «…если бы дело касалось меня лично, то мне было бы абсолютно все равно. Но оно касается матери. Мать исключительно остро чувствует всякую несправедливость и обиду Я теперь тщетно стараюсь вдолбить матери, что теперь не нужно давать зацепки, не нужно давать повода для повторения подобных скандалов. Ведь мать очень вспыльчива Я считаю, что нужно делать все — и в том числе уступать — чтобы такие факты не могли повториться… Но она все время говорит, что ей важнее всего справедливость Я буду возможно больше сидеть (дома), чтобы в случае чего попытаться потушить пожар».
Раньше Цветаева на все обиды и несправедливости отвечала: «Не снисхожу!» Но теперь с нее будто сняли кожу — теперь все — ожог. В том числе и некоторые слова сына и то, как он любит проводить время. Но сын — в отличие от нее — хочет жить, потому пытается приспособиться к той действительности, которая его теперь окружает. Естественно, что это не содействует их сближению. Но когда на обвиняет сына в бездушии, в отсутствии сердца — она не права. (Как не правы и те исследователи, которые берут эти слова на вооружение.) Еще в сентябре 1940 года она записала: «Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, п.ч. везде электричество. Никаких «люстр» Я год примеряю — смерть Вздор. Пока я нужна».