Страница 9 из 32
— Нет, и с детьми расстаться мне не под силу. Сколько муки натерпелась я в разлуке с ними.
— Мама! Мама! — зазвенели со стороны из-под густых берез серебристые голоса детей. — Гриб нашли! Гриб нашли! Белый, хороший!
И Миша с Танюшей стремглав подбежали к матери, с торжеством подавая ей свою находку.
— Это я первая увидала! — утверждала Танюша.
— А я… А я его сломал! — оспаривал Миша.
— Ох, вы милые, дорогие мои! — обратилась мать к деткам, обнимая их и привлекая к себе. — И ты, моя большуха глупенькая! Чуть не невеста уж, ведь тринадцатый годок пошел, а из-за гриба поспорить готова. И ты, моя надежда! Грибовник мой! Нет, не расстанусь я больше с вами!
И она обняла детей, стала их горячо целовать.
— По нынешнему смутному времени, сестрица, так говорить — Бога гневить! Разве мы в себе вольны? Или ты забыла, как всех нас разметала гроза гнева Божия и вихрь разнес нас по лицу земли Русской! Как цвет и гордость нашей семьи погибли? Брат Михаил — красавец, богатырь по силе — сошел в могилу, а я, больной и хилый, все перенес. Чем ты поручишься, что и теперь живем не накануне такой же беды? Вот я и думаю, что было бы неразумно испытывать судьбу, а следует позаботиться теперь же и упредить опасность.
— Мама, что такое дядя говорит? — пугливо прижимаясь к матери, проговорила Танюша. — Разве тут нам жить опасно?
— Нет, голубушка! Дядя не о нас и говорил… Ступайте с Мишей, поищите еще грибов, из одного не сваришь похлебки… А где же пестун Мишенькин, где Сенька?
— Здесь я, матушка боярыня! — раздался голос из-за крыльца, и к инокине Марфе подошел высокий и сухой мужчина лет сорока пяти, с очень приятными чертами лица, глаза его светились добротою, и улыбка почти не сходила с уст его.
— Смотрел я, государыня, любовался, как господин воевода городовых стражников мушкетной пальбе обучает… Видно, что он не на шутку воевать затеял, и тогда, пожалуй, ворогам несдобровать будет… Жаль только, что наши мужики ростовские не заодно с воеводою думают.
— А ты почем их думы знаешь? — спросил Иван Никитич, недоверчиво озираясь на Сеньку.
— Как почему знаю? Я же на торгу ежеден толкаюсь и в храмы Божий хожу, а мужики теперь все горланами стали, не шепотом говорят.
— Что говорят-то? Ну? — нетерпеливо допрашивал Иван Никитич.
— А вот одни-то, кто посмирнее, те жалобную песню поют: уж нам ли, мол, воевать, весь век на печи просидели? Нам-де, людям торговым да пашенным, доспех пристал ли? Иной, говорит, за весь свой век тетивы ни разу не натянул, меча из ножен не вынул… А кто посмелее, те уж прямо кричат: в нашем городе ни острога нет, ни наряда настенного, коли к нам ворог придет, надо супротив него не с рогатиной, а с хлебом-солью выйти!..
— Вот тут и говори об отпоре, сестрица! — с горькой усмешкой сказал Иван Никитич, поднимаясь с места и опираясь на трость. — И если ты не хочешь слушать моего совета — твоя воля! Только, чур, не спокайся потом.
— Нет, братец, не могу, не в силах так поступить… Лучше всем вместе умереть, чем порознь жить и тосковать друг по дружке!
Иван Никитич пожал плечами и, не сказав более ни слова, заковылял к дому, а дети, которые все это слышали из-за ближайших кустов, где они спрятались, вдруг выскочили оттуда и бросились к матери на шею.
— Да, мамочка! Да! Лучше вместе, чем порознь жить! — шептала матери Танюша.
Но даже и ласка деток не могла согнать с чела инокини Марфы того темного облака, которое на нем нависло. Черные думы не давали ей покоя, и она не находила себе ни в чем ни утехи, ни просвета. Наконец, утомленная своими неразрешимыми заботами, она почувствовала потребность остаться наедине с собою и сказала Сеньке:
— Сведи-ка ты детей в кремль, в митрополичий дом, сегодня за недосуг они еще у благословения родительского не бывали. А я тут стану братца в путь собирать.
Когда они ушли, а она осталась одна, на той же лавке в углу густого сада, который уже золотили и румянили лучи рано закатывающегося солнца, она погрузилась в думы о муже, о детях, о тех опасностях, которые могли их здесь ожидать, и старалась найти хотя какой-нибудь утешительный выход из своего тягостного положения… Но в тот день ей не суждено было ни на чем успокоиться.
— Государыня, — раздался с крыльца голос сенной девушки, — холоп твой Степанко Скобарь просит, чтобы ты дозволила ему твоих очей видеть… Говорит, с вестями приехал.
— С вестями? — тревожно переспросила Марфа Ивановна. — Зови его скорей!
Степан Скобарь вошел в сад из горницы, спустился с крыльца и, подойдя к госпоже своей, отвесил ей низкий поклон, касаясь земли перстами.
— Съездил, матушка! Все разузнал, а только хороших вестей с меня не спрашивай. Беда кругом, куда ни глянешь.
— Был ли во Владимире? Говори скорей! Видел ли зятя, сестру?
— Где их видеть? Владимир передался на сторону тушинского царя, и зять-то твой, Иван-то Годунов, сам с хлебом-солью к тушинцам вышел.
— Боже! Боже мой! Что это за время ужасное! — воскликнула Марфа Ивановна, всплеснув руками.
— И Суздаль в их руках! Там стали, было, противляться, да кожевник Меньшак Шилов всех сбил с толку: заревел вдруг в истошный голос, чтобы все, кто хочет жив остаться, царю Дмитрию пусть крест целуют. И все перепугались и стали целовать крест тушинскому… И в Переяславле тож! А ведь переяславцы нам, ростовским, первые враги. Ну, того и жди, что скоро сюда нагрянут, наш черед теперь на зубы тушинцам попасть.
— Ты и поклясться можешь, что все эти вести верны? — твердо сказала Марфа Ивановна.
— Слова лжи не вымолвил, — с уверенностью сказал Степан Скобарь. — Вот и крест целую.
Он полез за пазуху, вытащил свой тельник и поцеловал его.
Тогда Марфа Ивановна поднялась с места и направилась к дому. На крылечке хором ей встретился Иван Никитич, уже одетый в дорожное платье.
— Что, сестрица? Хороши ли вести тебе принес Степанко? — сказал он. — А Годунов каков? Хорош отпор он дал тушинцам? И неужели же ты, и после того всего, упорствуешь здесь остаться?
— Да, братец, теперь больше, чем когда-нибудь, я в этом убеждена, что мое место здесь, при муже и при детях.
— Пускай бы уж при муже! Ну, а детей-то на что же под обух вести?..
Марфа Ивановна молчала и спокойно глядела ему в глаза, он понял, что она приняла твердое решение.
— Ну, как знаешь. А мне пора, пока еще не все дороги отсюда перехвачены. Прощай, сестрица! Буду ждать всех вас на Москве, коли Бог даст свидеться.
Они молча обнялись и поцеловались, не сказав ни слова более на прощанье.
На другое утро спозаранок тревожно зазвонили колокола во всех ростовских церквах, кроме кремлевских соборов. Не то набат, не то сполох… И все граждане, поспешно высыпавшие из домов на улицу, полуодетые, простоволосые, встревоженные, прежде всего спрашивали у соседей при встрече:
— Пожара нет ли где?.. А не то ворог не подступает ли?
— Ни пожара, ни ворога, а все же беда над головой висит неминучая. Вести такие получены! — слышалось в ответ на вопросы, хотя никто и не брался объяснить, в чем беда и какие именно вести.
Между тем звон продолжался, толпы на улицах возрастали, а из домов выбегали все новые и новые лица: мужчины, женщины и дети. Кто на ходу совал руку в кафтан, кто затягивал пояс или ремень поверх однорядки, кто просто выскакивал без оглядки в одной рубахе и босиком или, еще хуже того, в одном сапоге. Женщины начинали кое-где голосить, дети, перепуганные общим настроением и толками, кричали и плакали. Тревога изображалась на всех лицах и становилась общею.
— Да кто звонит-то? Из-за чего звонят? — спрашивали более спокойные люди, ничего не понимая в общей панике.
— А кто же их знает? Вот у Миколы зазвонили, и наш пономарь на колокольню полез.
— Да кто велел звонить?
— Ну чего вы к нам пристали? Не мы, чай, приказывали!
— Говорят, гонец приехал, вести привез, по церквам читать будут, ну, вот мы у церкви и собрались. Ан смотрим, и церковь на замке стоит, — слышится в толпе, собравшейся у церкви.