Страница 27 из 40
— Совесть? — нависает парень.
Нависает он потому, что я уже и не сижу вовсе, а полулежу. Колени вонзаются в спинку переднего сиденья. Номер три тысячи восемьсот пятидесятый сосредоточенно топчет грудь.
— Если не поставишь свечки… — я перевожу дыхание, сухим языком обметаю губы. — И в монастырь… любой… То не доживешь до утра…
— Замочу!
Сухо щелкает боек. Щелкает без остановки секунд десять.
— Да я тебя голыми руками… — слышу я.
Трещит ткань. Пружинит обивка. На миг я ловлю над собой выкаченный из орбиты безумный глаз. Потом у шеи моей возникает ветерок. Раздается сопение. Внезапно парень как-то очень по-детски удивленно ойкает и валится в сторону. Тренькает стекло. Это, значит, лбом ахнул.
Я пытаюсь приподняться, но скоро оставляю попытки. А хорошо, что я в машине, приходит мысль. А то мордой об асфальт — устал уже.
«Ночь. Смерть» — пропадают с век. И сам я пропадаю.
Выползти из машины — тот еще для меня трюк. Достойный самого Кио. Или Гудини.
В мягком плафонном свете дверная защелка плывет с глаз долой, ускользает из-под пальцев. Зар-раза. Или пальцы у меня такие? Я перемещаюсь к дверце вплотную. В голове словно песок пересыпается. И вообще ватный я какой-то. Напоминаю себе кусок хорошо отбитого мяса.
Бля, бля, бля, бля…
Не люблю злоупотреблять матом, но тут, похоже, именно тот, злоупотребительный, случай. Что-то не то у меня с рукой. Мажет и мажет. Я вжимаюсь щекой в кожаную мякоть сиденья, дрыгаю ногой. Бля! Попадаю в парня. Еще раз тренькает стекло. Оглядываюсь. А живой вроде. Дышит. Хотя лоб рассадил здорово. И рукав в крови. Может, до утра еще очнется.
Впрочем, нам ли со слоном не знать, что, очнувшись, первым делом наш подопечный двинет в Мокеевку. По дороге ему привидится слежавшаяся до каменной твердости земля над погребом. Земля эта треснет. Из разлома вылезет мальчик лет десяти, тут же на краю присядет на корточки и его стошнит глиной. За мальчиком появятся мужчина и две женщины, а за ними — девочка лет пяти и напарник. Все они встанут неровным, шатающимся строем. «Валентин, Валька, — заорет напарник, придерживая рукой развороченный затылок, — здесь и для тебя место есть!» Сон наяву оборвется полетом с моста в бетонный желоб. «Вольво» упадет на крышу. Брызнет во все стороны стекло. Правую руку оторвет и забросит в кусты. И ни свечек вам, ни монастырей.
Мой ноготь наконец подцепляет защелку. Ага. Хрен ли нам, гудиням. Я со стоном выталкиваю наружу пакет. Следом вываливаюсь сам. Смотрю в небо. Вдыхаю его и выдыхаю.
Интересно, думаю, ждет меня Салов или уже нет? А даже если и не ждет. Вломлюсь самым наглым образом. Что я, вломиться, что ли, не смогу? Я прислушиваюсь к себе. Смогу. Сейчас очень даже смогу. Голодный я страшный и нахальный. Страшно нахальный я.
Призывно моргает над дверью черного хода галогеновая лампа…
Удивительно, как пять метров по прямой неожиданно могут превратиться в пятьдесят. И ведь превращаются! Мотает меня, как давешнего пьяного, от картонных коробок, сваленных у одной стены, до проволочной оградки у другой. Попеременно тело мое становится источником хруста и дребезжания. Там — хрям! Здесь — дзонг! При всем том выхожу я всё-таки к двери. А ведь с легкостью могло умотать черт знает куда.
Звоню.
Дверь стальная, толстая, с шумопоглотителем. Я упираюсь в нее лбом и жду. Просто жду, потому что ни звука уловить мне не удается. В голове мельтешат мысли. Я размышляю о том, что, в сущности, с ночными прогулками можно завязывать. В последнее время что-то никакой пользы от ночных прогулок. Одно расстройство. Как какой-нибудь фашистский диверсант, пробираешься самыми гнилыми закоулками, а в результате все равно ловишь половину дневной нормы. И еще неизвестно, сколько человек повстречается тебе на обратном пути. А это уже, граждане, совсем никуда.
Конечно, есть у нас в загашнике канализационные колодцы.
И вот Лев, совесть города и повелитель всея, получается, г…на, в поисках какой-нибудь, пусть не первой свежести еды шлепает тоннелями весь в этом самом, и прет от него так… Так прет… В общем, мыши дохнут, цветы вянут.
— Лев, ты?
Голос в динамике звучит глуховато, но узнаваемо.
— Я, Салов, я.
Проворачивается замок. Дверь мягко отходит внутрь.
— Господи, Лев, ну и рожа! — восклицает оконтуренный светом Салов.
Я пытаюсь улыбнуться и падаю ему на руки.
— Значит, так, — Салов хватается за ухо, задумывается, с сомнением смотрит на мой пакет.
— Салов, я ем, — говорю я и ворохаю ложкой в тарелке с супом. Кусок мяса с костью высится вулканическим островом в центре лавового, исходящего паром озера. Тяжелыми, темными стружками залегает на глубине свекла. По поверхности скользят невесомые перышки лука. Я представляю, что это легкие, тростниковые лодки туземцев. И туземцев представляю. Бронзовокожих. Голых. В татуировках. Детей природы. Мне хочется к ним. В их простую жизнь. С утра — рыбная ловля. Вечером — плетение каких-нибудь корзин. Ночью — здоровый сон. И нет времени на всякие гадости ближнему своему. Гадости вообще — табу.
— Значит, в большой судок… — начинает Салов.
Я возвращаюсь от туземцев в комнатку отдыха ресторанного персонала «Ночного мотылька».
— Жалко, — говорю, — что мы не дикари какие-нибудь.
— Кто дикари? Мы дикари? — вздергивается Салов, к чему-то прислушивается и опять застывает взглядом на пакете.
Признаю, страшненький пакет. Он же со своим обладателем и в огонь, и в воду. Опять же, обладатель местами и в грязь падал. И отпечаток сапога, такой четкий и несходящий, что неясно, в какую химию до этого сапог залез, тоже обладателев. То есть мой.
— Вот что, я тебе другой пакет дам, — заявляет Салов после паузы. — Лучше.
— Давай, — киваю я, а сам выхватываю двумя пальцами мясо, обжигаюсь, дую, заглатываю. Горячее, зараза!
— А действительно, — оживляется Салов, подскакивает к шкафчику у двери, садится на корточки. После малопонятной возни на белый свет вдруг появляется ворох пластинок в конвертах, потом трехногий плюшевый ослик, медленно выкатывается истертый теннисный мяч. Салов на мгновение головой уходит в шкафчик.
— Ну вот, — с удовлетворением выпрямляется он. Пакет трепыхается в его руке красно-золотой рыбкой. Хотя, нет, какая же это рыбка, это самый настоящий дракон. Усатый. Китайский. Вон и иероглифы ползут по краям.
— Угу, — я скребу по тарелке ложкой.
— Раритет! — торжествует Салов. Он умудрился посадить себе на брючину длинную меловую полосу, а щеку и нижнюю губу его украшают ядовито-зеленые отпечатки пальцев, словно в шкафчике ему мягко съездили зеленой пятерней по морде. Мол, у-у, морда! Я даже хихикаю.
— Салов, ты себя в зеркало видел?
— Кто бы говорил. А что? — Салов обходит стол, хитро косит на меня глазом, мол, знаем, в чем подвох, и смотрится в овал подвешенного зеркала. — Ой, ё…
Он пулей вылетает из комнатки. Распахивается дверь душевой напротив. Звонко бьет в раковину выкрученная на полную струя воды. «Убью нахрен… — слышу я под плеск и фырканье. — За каким чертом… Как лягушка, честное слово… Что за гадость такая…»
— Наверно, «зеленка»! — кричу я.
— Спасибо большое! — Салов на миг появляется в проеме. Мокрые волосы сосульками свисают на лоб. Белая рубашка у ворота и на груди потемнела. Галстук-бабочка свернут набок. Два отпечатка уже выведены. В руке зажат грязный косметический тампон. — Ты бы тоже, Лев, в зеркало глянул, а?
А что, думаю, и гляну.
Я отставляю пустую тарелку. Встаю. Приятная тяжесть концентрируется в животе. От этой тяжести кажется, что пирамида из слонов давит не так сильно.
Ну-ка, говорю себе, кто тут у нас?
Зеркало с готовностью показывает, кто. Челюсть у меня отвисает. Мама дорогая, мной же можно детей пугать. Вроде: «Вот придет дядя Лев и заберет тебя с собой. Он очень страшный, этот дядя Лев. И очень не любит непослушных мальчиков и девочек. Так что спи, баю-бай». М-да… Я осторожно прижимаю отстающий пластырь. Надо же, как свезло мне на правую половину лица. Заплывает бедная половина, фиолетовеет. У глаза желтеет. Левая на ее фоне кажется просто ущербной. И худая, и бледная. А еще повсюду нарос жесткий, с рыжиной, волос. Пробовать нечего — свой волос, не приклеенный. Нарос аж до ушей.