Страница 25 из 40
Слишком поздно до него дошло, что осветительные ракеты так высоко не летают — этот простой факт должен был насторожить его раньше! Но раньше он об этом не думал, а теперь ракетой стал сам…
Земля уходила все быстрее и дальше, никто не видел, как инженер хватал широко раскрытым ртом все более разреженный воздух. Через несколько минут тело Курочкина обуглилось и ярко засветилось. Вскоре атмосфера осталась внизу. Черной головешкой замер он здесь, в никому не ведомой точке земной орбиты.
А далеко-далеко под ним, в туманах голубой планеты, вспыхивали красавцы Персеиды.
Эпилог
…Прошел год. В ночь на двенадцатое августа мать и дочь не спали. Они вышли на балкон и всматривались в темное небо. В городе плохо видны метеоры — мешает свет. Персеиды напрасно рассыпали свои искры над Землей.
На балконе холодно.
— Вот и год прошел.
— Уже год… Пойдем, я озябла.
— Сейчас… еще минуту. Как ты думаешь…
В этот момент атмосфера Земли столкнулась с неподвижно висящим в пространстве обугленным и промерзшим космическим телом.
Метеор, что ярче Персеид, пронесся по ночному небу. Он летел долго, рассыпая искры по своему пути.
— Мам, смотри, смотри! Какой красавец!
— Желание загадала?
— У меня одно желание — чтобы папа вернулся…
— У меня — тоже…
Андрей Кокоулин
Чуть легче
Сумерки.
— Девушка…
Мне даже приходится защемить пальцами край ее пуховика.
— Ну…
Девушка оборачивается. Много косметики. Черная с белыми прожилками челка утесом висит надо лбом. Неестественно длинные, видимо, накладные ресницы. Подведенные глаза. Над глазами — зелень с попытками синего.
— Руку убери, — шипит она.
В голове моей щелкает. Это как будто электричество включают в темной комнате. Щелк! — и жидкое золото бьет в глаза. Потом гаснет. Потом на внутренней поверхности век проступают слова. «Сегодня. Завтра. Послезавтра». Чуть ниже еще: «Язык».
Иногда я представляю, как на щелчке в мой мозг проникает какой-нибудь потусторонний посыльный. Маленький. Юркий. С раздвоенной бородкой. Он оглядывается. Хмыкает. Достает из сумки бумажку с по-телеграфному коротким текстом. «Расписываемся! — кричит куда-то под свод черепа. — Почта!» Ну и — шлеп бумажку на веко…
— Девшк… — выдыхаю я. Слова торопятся, подталкивают друг друга, теряют гласные. Я очень боюсь забыть то, что надо сказать. — Пршу… позвните… Колтакв Лене позво…
— Ка-аму? — Девушка смотрит на меня мутным, будто спросонья взглядом. Свет лампочки на столбе желтит ей щеки.
Не помнит, с ужасом думаю я. Забыла.
— Лене… Колтаковой…
— Ага! Уже!
Пуховик вырывается из моих пальцев. Рука моя хватает пустоту, а девушка перескакивает антрацитовый зрачок лужи и превращается в белое, плывущее к арке пятно.
— Вы же ей жизнь сломали! — безнадежно кричу я вслед.
— Иди на х…! — плюет в ответ арочная тьма.
Ну и ладно, думаю. Слушаю затухающие шаги. Шевелю плечами. Ловлю лицом какие-то шальные снежинки, пока горечь фразы раскатывается внутри. Ладно.
В следующую секунду в глаза мне прыгает асфальт. И лужа. Да, еще лужа. Наверное, это должно быть больно. Не чувствую.
«Сегодня. Завтра. Послезавтра». Ниже: «Язык».
Полчаса я ворочаюсь, будто недораздавленный таракан. Или жук на шпильке. Даже не ворочаюсь, скребу ногой. Во рту стоит горечь. В правую скулу почему-то толчками отдает пульс. И кажется, что всем своим весом уселась на меня тварь какая-то. Скажем, откормленный, матерый слонище. Лишь с третьей с половиной попытки мне кое-как удается повернуть голову. Нет, думаю, кряхтя от натуги, какой же это слон. Это целое стадо. Три тысячи восемьсот сорок девять цирковых голов. Первый на мне, остальные на нем. Обученные, с-суки!
— О, ты смотри! — раздается нетвердый голос.
За каким-то чертом обладателя голоса несет ко мне. Несет его по странной траектории. Как кораблик в бурю. Шарканье подошв слышится сначала правее, потом вдруг левее. Так и представляешь: волна по правому борту! Волна по левому борту! Ка-армовой ветер!
В метре от меня шарканье прекращается.
Очень, знаете ли, неуютно лежать без движения, когда над тобой стоят. Чувствуешь себя уязвимым. Весь к услугам. Бей кто хочет. Нет, честное слово, это не двор, а хомострада какая-то. А между прочим, одиннадцать. И, между прочим, всего два подъезда. И амбразурки редких окон. И три стены по периметру — глухие. И кишка сквозного прохода изгибается так, что ни в жизнь не подумаешь, что она сквозная. Наконец, даже с дурацкой лампочкой на столбе — темно. Рассчитываете на безлюдье? Фиг вам.
Из своей лужи в обрезе света мне отчетливо видны теплые, на меху, коричневые ботинки. На одном распустился шнурок, выполз расслабленным червяком. На носу другого стынет мазок собачьих экскрементов. Выше, как я ни выворачиваю глаз, все плывет так, что и воздух, и дом, и человек образуют одно большое пятно.
Подошедший между тем бить не спешит, садится на корточки. Цокает об асфальт дно пивной бутылки. В поле моего зрения появляется кисть руки с зажатой между пальцев сигаретой.
— Лежишь?
Огонек сигареты светлячком упархивает куда-то вверх. Там со смаком затягиваются. Воздух на мгновение закручивается белесыми колечками. Я молчу. Мы молчим оба. Мне кажется, что человек, похоже, уже забыл, зачем приземлился рядом.
Есть, знаете, такое пьяное состояние. Вроде идешь ты из гостей домой. И маршрут давно знаком, и ноги слушаются, и легко тебе. Триста там, четыреста грамм алкоголя мягко всасываются в кровь. Вдруг — хлоп! — обнаруживаешь себя привалившимся к мусорному контейнеру, в боку ноет, рукав в побелке, в кулаке горсть пуговиц с рубашки, чуть ли не все пуговицы, что на ней были, а рядом копошится шуба о четырех конечностях и, сплевывая красноту, называет тебя гнидой. Самое интересное, где-то на периферии брезжит, что тебе здесь что-то было надо. А еще пронизывает ощущение, что только что, ну, буквально мгновение назад, чуть ли не божественное откровение снисходило на тебя насчет этого контейнера и этой шубы. Только вот не вспомнишь его никак. Так и здесь.
— Значит, лежишь…
Я почти вижу, как человек утыкается в меня взглядом. В сущности, угадать его мысли не составляет труда. Вот, думает он, рассматривая мою ногу, нога. Собственно, нога понимания ему не добавляет. Вот, думает он дальше по телу, задница. Ну, задница. И что? Нет, проехали задницу. Вот спина. С лопатками. И шея.
— Как же вы меня, бомжи, затрахали! — высверлив мне щеку, наконец с чувством произносит он. Я жду попытки членовредительства, но в меня всего лишь упирают пятерню, а потом с хеканьем отталкиваются и встают. Взмахивают шнурком на прощанье.
Молодец, устало думаю я, слушая удаляющееся шарканье. Не зря, получается, кренделя выписывал. Миссионер, мать его. Пришел, значит, с правдой-маткой к конкретному представителю. И всю ее — в рыло. А то мы, бомжи, такие. Нас хлебом не корми, дай кого-нибудь затрахать. Если, конечно, слоны сверху не прижимают. Со слонами уже проблематично. Слоны нас, бомжей, сами… Смешок у меня не выходит. Выходят пузыри. Надо, надо подниматься.
Я подтягиваю руки. Правую, левую. Левая почему-то сопротивляется и грохочет. Будто это не рука, а протез. Деревянный там или пластиковый. Ой, бля, вспоминаю я, это же пакет с судками. Это же я отнести в «Мотылек» хотел. К Салову. А там и пожрать…
Желудок тут же дает знать о себе голодным спазмом. Рот наполняется слюной. Нормально ел я в последний раз, наверное, недели две назад. Тогда чуть ли не с неба свалилась сотня. Просто-таки прилетела. И магазин подвернулся абсолютно пустой. Даже продавец попался — совсем мальчишка, лет семнадцати, никакого вам электричества, никаких посыльных в черепе. Эх, и попировал я! Завалился домой, выложил, смотрю-любуюсь. Пельмени «Приморские», килограмм. Все как наподбор — пузатенькие, аппетитные. Плюс две буханки хлеба. И все это со сметанкой…