Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 82

Медленно, с тяжелым скрежетом стальная дверь отворилась, выпустив в коридор удушливый запах гари и компанию голых раскрасневшихся мужчин. Томно отдуваясь, обмахиваясь и покрякивая, они расселись по скамье и принялись утираться, причесываться, трясти одежками — словом, вели себя совершенно как в предбаннике.

— Софрошка! Квасу! — распорядился рыхлый толстяк с жидкой прядью волос, прилипшей к голому черепу. — Чего встал, дубина старая? Беги взапуски!

Я узнал голос гастрономического рассказчика.

Старичок встрепенулся и цепко ухватил меня за рукав.

— Вот, Федор Ильич, задержал, — он подтолкнул меня к толстяку. — Подозрительный. По вещичкам.

Федор Ильич скептически выпятил пухлую губу.

— Кто таков?

Видно было, что настроен он добродушно, и квасу ему хочется больше, чем разбираться с подозрительными. Я сердито вырвался от Софрошки и сказал доверительно толстяку:

— Да ну его, в самом деле! Просто шел мимо, слышу крики, ну и остановился…

Толстый Федор Ильич с видимым усилием поднял бровь, осмотрел меня одним глазом и спросил полуутвердительно:

— Новенький?

Ну что ты будешь делать! Не успеешь рот раскрыть, а тебя уж видят насквозь…

— Новенький, — признался я.

Федор Ильич хлопнул ладонью по скамейке рядом с собой.

— Садись. Голову на тебя задирать — кровь приливает… Софрошка! Ты здесь еще?! Беги, асмодей, за квасом, тебе говорят!

Старичок исчез. Остальные уже утратили ко мне интерес и вернулись к своим делам и разговорам. Носатый крепыш, сунув шлем в пыль под скамейку, обматывал багрово-бугристое тело отрезом белой ткани. Глаза его, черные, и когда-то, вероятно, пронзительно-быстрые, поразили меня выражением безмерного равнодушия, какой-то брезгливой скуки.

— Определили-то куда? — спросил меня Федор Ильич. — К нам, что ли, в парилку?

— Н-нет, — не очень уверенно ответил я. — В какой-то девятый бокс…

В предбаннике вдруг установилась тишина. Все снова смотрели на меня, даже носатый римлянин.

— Врешь, — с надеждой в голосе произнес сидевший неподалеку паренек.

— Ей-бо…гу, — я замялся, не зная, насколько уместно здесь подобное выражение. — У меня печать… красная.

— Эк тебя, сердягу! — вздохнул кто-то слева.

— Что ж они там, наверху, совсем жалости не имеют? — отозвались справа.

— Знать, такая его судьба, — заключил Федор Ильич.

Некоторое время все молча натягивали рубахи и штаны, пили принесенный Софрошкой квас. Общего разговора не получалось. Наконец, Федор Ильич поднялся, одернул сюртук и сказал:

— Вот что, сударь ты мой, пойдем-ка с нами!

— А вы куда? — спросил я.

— Обедать, — ответил Федор Ильич и впервые по-доброму улыбнулся.

Помещение, в которое меня привела компания Федора Ильича, напоминало летнюю столовую какого-нибудь заштатного дома отдыха или пионерлагеря. Тот же низкий, облупленный потолок с подслеповатыми плафонами, те же голые колченогие столы с салфетницами без салфеток. Поразила только неправдоподобная обширность помещения — ряды столов уходили вдаль и вширь и терялись в бесконечности. Никаких стен, никаких подпорок для потолка.

Войдя, мы взяли по подносу с обгрызенными краями и встали к раздаче. За истертым металлическим парапетом неторопливо, с достоинством работали толстенькие, но неулыбчивые поварихи. Это были первые женщины, которых я видел в потустороннем (или теперь посюстороннем?) мире. Меню столовой состояло из одного-единственного комплексного обеда, но у каждого подошедшего раздатчицы неласково спрашивали:

— Тебе чего?

— Щец, да погуще! — сказал стоявший передо мной паренек.

— Ага, щас! — отрезала повариха таким тоном, будто он попросил устриц в вине.

Тем не менее она налила полную тарелку щей, раздраженно сунула ее пареньку и повернулась ко мне.

— Тебе чего?

— Ну и мне… — осторожно сказал я, — …аналогично.

— Ага, щас! — гаркнула тетка и, зачерпнув из котла, налила мне такую же тарелку щей.





У следующего котла меня опять спросили, чего надо.

— Это у вас каша? Тогда… каши.

— Ага, щас!..

Я поставил тарелку с кашей на поднос и отправился за компотом.

— Как-то все это слишком… знакомо, — шепнул я стоявшему за мной Федору Ильичу. — По-нашему как-то уж очень, по-русски. Но ведь ад — он, как я понимаю, для всех?

— Так иностранцы его именно таким и представляют, — пояснил толстяк. — А чертям неохота новое изобретать. Зачем, когда есть живой пример? И люд служилый имеется. Вот и пользуются. И потом, это ж еще не самый ад, а так, хозблок…

Компания Федора Ильича, как видно, не любила разлучаться нигде. Сдвинув вместе несколько столов, все общество принялось шумно усаживаться, расставлять тарелки и незаметно передавать друг другу под столом какую-то склянку.

— Щи да каша — пища наша! — философски заметил Федор Ильич, разгружая свой поднос.

Прежде всего он, как и остальные, отодвинул от себя и щи, и кашу, взялся за компот и отхлебнул полстакана.

— Ну, чего ждешь?

Я было потянулся за ложкой, но Федор Ильич покачал головой.

— Тару, тару готовь!

Я понял и послушно отхлебнул полкомпота. Федор Ильич забрал у меня стакан, на секунду отвернулся к другому соседу, оба склонились мимо стола, послышалось короткое бульканье.

— Выпей-ка за знакомство…

Стакан возвратился ко мне снова полным, но побледневшим.

— Ну, братцы, с легким паром! — сказал Федор Ильич, обращаясь ко всей компании.

— С легким паром! — загомонили все, при этом почему-то вздыхая.

— Не чокаемся мы, — знакомым дребезжащим голосом предупредил меня сосед слева, по виду — дьячок сельской церкви.

— А почему? — спросил я, опуская стакан.

— Так ведь не чокаются за покойников, — пояснил он.

Сильно отдающая техническим спиртом жидкость содрогнула, булыжником прокатилась по горлу и, упав в самую душу, разлилась огнем. Впрочем, это быстро прошло. Зато сразу пробудился волчий аппетит. Немудреные тепленькие щи и гречневая каша с бледно-серым подливом казались теперь вполне приличным закусоном. Все принялись работать ложками, только Федор Ильич, как истинный гурман, еще позволил себе поворчать:

— Разве это щи? Вот, бывало, на пасху зайдешь к Тестову, закажешь ракового супу да селянки из почек с расстегаями. А то — кулебяку на двенадцать слоев, с налимьей печенкой, да костяными мозгами в черном масле, да тертым балыком, да… эх!

— Ботвиньи бы хорошо после баньки! — заметил дьячок, охотно включаясь в гастрономический разговор.

— Так это у вас баня была? — я, наконец, решился задать измучивший меня вопрос.

— Нет. Работа, — угрюмо ответил Федор Ильич.

— Какая работа?

— А какая здесь, в аду, у всех работа? — он посмотрел на меня строго. — Муку посмертную принимать!

Словно второй стакан компота ожег меня изнутри, но не пламенем, а морозом. И голод пропал, как не было.

— Так эти крики… — пробормотал я, — были… ваши?

— Наши! Еще бы не наши! — парнишка, сидевший напротив меня хохотнул. — Когда зальют чугуном из котла по самую шею, покричишь небось!

— Покричишь… — в ушах у меня еще стоял хриплый, захлебывающийся визг, в котором не было ничего человеческого. — Покричишь… — повторил я. — А… потом?

Федор Ильич развел коротенькими руками:

— Так а что потом? Потом по домам. Писание читал? Нет? Ну хоть апокрифы?«…Будет плоть их сожигаема и не сгорит, но нарастет для новой муки, и так будет вечно…» А раз вечно, так торопиться некуда, верно? Помучился — отдохни. А начальству… — он ткнул пальцем, но не вверх, а вниз, — … начальству тоже неохота была — у котлов бессменно стоять! Назначили, чин чинарем, рабочий день, обеденный перерыв, отгулы, отпуска… Мука-то вечная! Так что без разницы, как ее отправлять — подряд или вразбивку.

Меня колотила мелкая дрожь.

— Как это легко вы говорите…

Федор Ильич усмехнулся, насадил на вилку кусочек хлеба и принялся старательно вымакивать остатки подлива.