Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 82

— Слушай, Вася, на кой они тебе, ебуки? Ты обыкновенную книгу когда последний раз в глаза видел?

— А я люблю почитать…

— Ты, Дюша, помолчи, ты давай заказывай. Небось, девятерик подвалил?

— А то! Девять червей.

— Я вист.

— Присоединяюсь. Ты попал, Дюша.

— Ну, это мы будем поглядеть…

В этот момент у одного из них раздается писк пейджера.

— О, сообщение. Колян анекдот сбросил. Читаю. «Хохол глядит на распускающиеся цветы вишни. Весна! Благодать! „А как подумаю, что у москалей тоже весна, так взял бы все эти вишни и порубал к такой матери!“».

— С бородой анекдотец…

— Так Колян же…

— А я у дубля такое срисовал: короче, два москаля пошли за пивом…

— Мужики, кто со мной отлить?

— Все!

— Заметано.

Трое поднимаются и идут в сортир.

Нежное апрельское солнышко баюкало теплом и светом пушистую молодую зелень московских бульваров. И спешил бульваром лаково отсвечивающий «ауди». Защелкнув в магнитофон кассету с «Сороковой» Моцарта, Виктор Травкин с удовольствием мурлыкал мотив знаменитой симфонии. И прелесть была в этой мелодии неизъяснимая, как и за окном авто: юные москвички в облегающих нарядах, сбросившие тяжкий груз зимних одежд, новые, только вошедшие в моду рекламные щиты пестрой раскраски.

И врывался в приоткрытое окно ласковый весенний зефир. Ля-ля-ля, ляля-ля, тарара-ам!.. Здорово. Все здорово, ребята. Теперь все и начинается. Вперед, гардемарины!

Мягким ходом машина вкатывает под арку двора, останавливается у подъезда. Виктор хлопает дверцей, достает из багажника огромный букет цветов, перевязанный лентой пакет и бутылку безалкогольной, но дорогой шампани. Вбегает в подъезд. К чертям лифт! Молодость души — весна играет, что нам тот пятый этаж.

Мощно жмет кнопку звонка: не хочется открывать самому, пусть Юлька встретит.

— Юльчик, гудим! Это тебе, и это тоже тебе, лапа. А это нам, — поднимает шампанское.

— Выбрали?

— Выбрали. Я же тебе давал торжественное обещание. Совет — одни наши. Значит, такой план: сейчас обед с шампанским и цветами, а вечером в Останкино. Все сугубо в узком кругу. Оденешь, наконец, свое рискованное декольте.

— Все усекла. Тогда сейчас наедаться не будем…

— Обижаешь, мать. Хоть там сейчас все наши, а все равно котел-то горел, энергию нервную жег. Тащи цыпленка! — грозно сведя брови, театральным голосом потребовал он. И, как всегда иронично, ухмыльнулся в усы.

Искрится шампанское в бокале, искрятся Юлькины глаза, искрится торжество момента.





— И что теперь?

— Теперь, Юльчик, жизнь и начинается. Всех к чертям, всю старую гвардию долой. Будем, как в Америке, работать профессионально. Набираем молодую команду, чтобы глаза сверкали. И вкалывать…

Вечер в Останкинской башне стал вечером ухмылок. Молодые журналисты, довольные, как мартовские коты, сожравшие всех хозяйских канареек, ухмылялись и победить в себе это настроение сил не имели. Их старшие товарищи, в прошлом начальники, а теперь конкуренты со второго государственного канала, тоже ухмылялись: хозяйских канареек им было совсем не жаль. Ухмылялся в знаменитые усы и сам виновник торжества, и поблескивали его неизменные очки, усиливая оптикой ехидный взгляд.

Товарищи по оружию были отчего-то вяловаты, но тосты загибали круто, не умея выйти из имиджа крутых, всезнающих репортеров, принципиально плюющих на любое начальство. Но теперь-то начальник — их товарищ по оружию, в том-то все и дело… И уже маячит неотчетливая пока перспектива ухода с канала. Пройдет какой-то месяц и прозвучит от одного из них что-то вроде: «Мы вкалывали как цуцики, а ты по блядкам, по запоям скакал».

Да, а ведь был достопамятный ночной разговор с шефом — душкой со стальной хваткой, когда тот, отловив едва протрезвевшего, на час опоздавшего к эфиру Виктора в останкинских коридорах, поставил вопрос с арктической однозначностью — или девочки и водка плюс заявление об уходе, или работа и команда. «Пойми, Витя, ребята за тебя пашут, работа сутками, на износ. Так что решай сейчас, здесь, в этом кабинете. Завтра я тебя спрашивать ни о чем не буду. Выгоню как собаку. Все твои заслуги и всенародная любовь мне теперь до жопы. Уяснил?»

Виктор уяснил. И ушел в свой последний запой, после которого произошло чудо. Из запоя, стремительного как хлопок шампанского, вышел другой Виктор Травкин. И пошел в гору ракетой, удивляя друзей и недоброжелателей неизвестно откуда возникшей деловой хваткой и организационным гением. Аристократической свечой благородного сазана взмыл он над застойной гладью и сиганул в Волгу непривычных еще рыночных отношений.

А пока танцы, смена партнерш, шутки типа «махнемся женами, старик?» и надежды, весенние надежды друзей — «теперь никакого самодурства сверху, наконец-то развернемся по-настоящему, на всю страну такое скажем, и будем говорить…» Но у Травкина на уме другое — какие «бабки» на подходе! Всякий, жаждущий засветиться в эфире, да отстегнет. Но это, конечно, вспомогательное. Главное — он, он теперь будет формировать самосознание народа, он и его канал. Когда вместе делали «Всевидящее око», товарищи полагали по-разному: кто, что информирует по-честному, а кто, что третирует власти, или что будит в зрителях, согражданах живое чувство сопричастности. А Виктор понял главное для себя: если взяться как следует, то и фразами его, и вложенными в них мыслями люди станут говорить и судить о действительности. Он сейчас вспомнил об этом, и опять как бы особенное кружение в голове — вообразить только: он во главе таинственного процесса формирования менталитета нации.

Безумный блеск писсуаров ласкал взгляд Васи, когда он вальяжно, словно нехотя, но на самом деле изнывая от сладостного нетерпения, расстегивал ширинку.

— Васек, я стругать хочу, — доложил ему Виктор и сунулся под мраморную арку кабинки, чтобы блевануть.

— Слышь, конченый, — отозвался Вася, — ты б поменьше блевал-то. Для желудка вредно, понял?

— А мне в кайф.

— Кому ж не в кайф? Но знай меру. Мера — она не с потолка к нам свалилась. Она от памяти предков.

Васек глубокомысленно закурил сигарету. Прищурил ласково глаза и, неторопливо прохаживаясь по широкому коридору сортира, принялся рассказывать свежую хохму.

— Мужики, еще такие дела творятся. Значит, шелест идет, что хоронить круто с пейджерами. На девятый и сороковой день сбрасывают, значит, соболезнования друзья и близкие. И… — Вася сладко зажмурился, — те, кто покойничка заказал, с извиненьицами, значит.

— Пейджеры — это хорошо. Но слишком односторонне, — выполз из кабинки посвежевший Эдуард.

— Односторонне — это правильно, — возразил Вася. — Тут такая чудная история вышла. Помер, значит, Валек-Тяпа, который игорный бизнес крутил. Упокоили. Решили понту пустить — захоронили с любимой мобилкой, а у нее в памяти — все номерочки. Ну, значит, сходняк, туда-сюда, как положено, раздербанили наследство. Кто-то шутковал — не мешало б с покойным проконсультироваться, кому отдать центровое казино «Медведь». Это ладно. А на девятый день — звоночек: «Алло, ребята, я живой. Раскапывайте, суки». Летаргический сон, оказалось, значит. И раскопали, куда ж денешься — он из гроба с кем не надо мог перезвониться и всех сдать. А зря раскопали. Он понемногу их всех на том кладбище и схоронил.

Выполз из кабины и Витек. Как всегда после этого дела, был он бледный, мокрые усы свисали жалко, а очки сползли на кончик носа. Он сунулся под кран и принялся, отфыркиваясь, полоскать рот и лить воду на затылок.

— Оттяг, мужики.

Потом подошел к зеркалу и стал расчесывать шевелюру и усы. Цепким взглядом изучил состояние своей физиономии и, ехидно ухмыльнувшись, заявил:

— Задрал меня мой дубль. Задрал, падла.

— С чего бы это? — с участием поинтересовался Вася.

— Задрал, и все. Уже в генеральные выбился, гаденыш.

— Завидовать нехорошо — гастрит наживешь, — заметил Эдуард.

— Надо что-то решать, мужики. Надо решать. Дальше я терпеть это не могу. Весь кайф ломает, гаденыш.