Страница 10 из 10
В поход пошли медики. Они брали кровь на анализ у всего экипажа. Они выяснили, что на сто двадцатые сутки кровь подводника меняет свой состав. «Акулам» оставили девяносто суток автономости.
«У американцев отдых после автономки должен превышать время, проведенное в автономке, а у нас «полное восстановление» наступает через двадцать суток, которые можно провести «при части» – дивно, не правда ли?
А ты знаешь, что я меряю температуру моряков сразу после сна и в первый час после заступления на ночную вахту? Она еще час после заступления держится на уровне тридцать пять градусов: человек, стоя на вахте, еще час спит. У него спит сердце, желудок, голова – он весь спит. Как же он несет вахту, если не помнит, что он делает?
Но это моряки, матросы срочной службы, молодежь. Он отслужил три года – и домой.
А офицеры и мичманы? Через несколько лет такой службы температура тела все время находится на уровне тридцать шесть градусов. Не тридцать шесть и шесть, а тридцать шесть. О чем это говорит? Организм включил самосохранение. Он понял, что его убивают, и включил режим, при котором он может выжить.
Что потом? В конечном итоге, человек не отвечает за свои действия. Это можно назвать «шизофреническими явлениями», или я это еще называю «наведенной шизофренией». Она проходит, но потом.
Вспомни, были ли случаи странного поведения в автономке?»
Были. Мне рассказывали, что у соседей в походе случилось вот что: в конце похода торпедисты запросили у командира «добро» на проворачивание машинки ТПУ (торпедопогрузочного устройства). Он разрешил. Через некоторое время акустики доложили: странный звук. Лодка начала искать источник звука, отворачивала, прослушивала кормовые углы, потом нашли – звук из первого отсека: эти орлы сидели и ножовкой по металлу отпиливали кусок ТПУ – им показалось, что она большая.
«Да. Человеку кажется, что все он делает правильно».
А сколько раз при пожаре вместо огнегасителя (система ЛОХ) в горящий отсек давали ВВД – воздух высокого давления? Кучу раз. Причем дается ЛОХ из центрального старшиной команды трюмных, а это человек грамотный и он до последнего уверен, что дал не ВВД, а ЛОХ. А там клапаны разные. Даже по внешнему виду.
«Человек не отличает явь от сна».
Точно. Один раз в середине автономки ночью в центральном появился штурман в шинели, в ботинках, шапке, застегнутый на все пуговицы. На вопрос старпома: куда это он, тот сказал, смутившись: «Домой. Прошу разрешения наверх».
А «верх» закрыт. Мы под водой. Глубина сто метров. Атлантика.
Старпом на полном серьезе сказал: «Не разрешаю!» – и штурман пошел переодеваться.
А сколько раз путали день и ночь? А сколько раз во сне действовал, как в отсеке?
«Природу человека нельзя насиловать безнаказанно. Наказание – аварии, катастрофы, смерть. Если у летчика жизнь зависит от состояния машины и от его личного состояния, то жизнь подводника и всего корабля зависит еще и от того, в каком состоянии находится каждый вахтенный в каждом отсеке. А через шестьдесят суток плавания он не отвечает за свои действия».
Это правда. Стоит очередь в курилку, и на моих глазах матросик от безделья отключает, а затем включает пока зывающий прибор глубиномера. Спроси его, что он делает, и он ответит: ничего. А оставил он этот прибор обесточенным, и автоматика отработает: лодка будет или всплывать или погружаться. И причину не скоро найдешь.
И после автономки я встречал ребят: замедленные, делают массу ненужных движений, не сразу отвечают на вопросы – вот такие дела.
На флоте все нормальные люди, но до капитана третьего ранга. Потом умные уходят, остальные растут до капитана второго ранга, дальше все повторяется: умные уходят…
Господи! Хорошо, что это вовремя кончилось, и я вовремя очутился в Северодвинске, где удивлялся светофорам и жадно читал Ахматову.
А потом я ушел.
Сперва из Северодвинска, потом – с флота. Доктор Женя, а ты теперь где?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
«…Шумная тройка мчит и мчит по вытянутому, как стрела, зимнему тракту и только снег тяжелыми комьями летит из под копыт. Гикает хрипло, подскакивает, подпрыгивает на своем облучке ямщик, всякий раз взмахивая руками и не от мороза вовсе, а скорее от лихости, младости, алчности, жадности и задора.
Скоро, скоро влетит эта безумная тройка на заиндевелый постоялый двор, и запорошенные, продрогшие путники, галдя и покрякивая, ввалятся во внутреннее помещение и обступят печь и протянут руки к долгожданному огню…»
Так в недалеком прошлом дорогие россияне, вслед за дорогими филистимлянами, реализовывали свое исконное право на путешествия.
И вообще у них – россиян – еще масса всяческих прав. (Я считаю – масса.)
О праве на путешествия мы уже сказали. Оно как раз сохранилось лучше всех и до сих пор звучит приблизительно так: кто б ты ни был – пшел отседа на все четыре. И они идут, за милую душу, приворовывая, приторговывая, получая высшее образование – чего б его не получить – и продавая не только его, но и все что имеется, в виде знаний о чем угодно, где ни попадя – чего б все это не продать?
Из других, полностью реализованных на этот момент на этой территории прав, хочется отметить право чихать, чесать, вздыхать, вздрагивать, кашлять, хохотать, пришепетывать, а так же пожевывать, позевывать, поплевывать и кидать ботву на дорогу. Хочется сказать еще об одном неотъемлемом праве, из которого немедленно вытекают еще целых два, но об этом мы скажем самом конце, после значительного лирического отступления о России.
Ах, Россия, Россия! Ты ж нам, можно сказать, мать, вроде бы даже матушка, земля родимая, в общем – землица, водица и чего-нибудь там еще! Как же ты все-таки похожа на большую белую совершенно бесхозную собаку, местами плешивую – там у нас на карте невиданные поля, на них мы вручную будем поднимать зяби, там у нас еще и степи, и травы-ковыль; а где-то и пролежни – это у нас топи-болота-овраги-реки-ущелья-балки-кочки; и мослы – это горы наши, тянь-шани; и шерсть – а это уже тайга у нас, господа мои хорошие.
И все-то тебе равно – разлюбезное наше отечество – что там с твоими драгоценными чадами, а по соотнесению размеров – совершенными блохами, колотить их некому, происходит.
И лишь изредка ты вздрагиваешь, устраивая им наводнение или землетрясение, или напускаешь на них, совершенно без всяческой злобы, какую-нибудь другую трудно выводимую заразу.
Ах, блохи, блошки, жучки, паучки, цапики, клопики. А они еще и важничают, говорят, например: «Не отдадим ни пяди нашей родной собаки!» – а они еще и философствуют – пишут трактаты о влиянии блошиного сознания на окружающую Вселенную и мечтают о переселении в параллельные миры, устанавливают законы и правила, заводят себе экономику, устраивают ей подъемы и обвалы, берут за рубежом кредиты и переводят их на личные счета, выбирают себе президента, устанавливают идеалы, а потом отдают за них жизнь, преимущественно не свою.
Им ставят памятники.
Я видел один. На нем было написано: «Тебе, насекомое, от благодарных букашек!»
Ох уж эти памятники-обелиски-матери-родины! Они, в лучшем случае, величиной с сарай, в худшем – с холм, курган, косогор. И стоишь у его подножья бывало, запрокинув свою непутевую голову, и такая ты перед ним невозможная даже козявка, – титит твою медь – что и сказать нельзя. И раздавить бы тебя, урода противного, да все как-то недосуг, я полагаю.
А памятники-то, повторимся от скудоумия, просто следуют один за другим так, что переходя от одного к другому, даже и мысли не возникает о том, что ты-личность-человек-планета. Наоборот, возникает чувство, что сам ты никто и звать тебя никак, никому это не интересно.
Но! (Правда, есть одно «но»)
Но вот если ты, никому не ведомый, вдруг умрешь за идею, коллективом сочиненную, то тебе, пусть даже безымянному, тоже поставят памятник и первые вши в государстве возложат к нему цветы.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.