Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 7

А почему мы неправильно делали? А потому, что не было слов, которые поставили бы, в конце концов, закон над всеми.

– Нет точки отсчета. Не сделаны очень простые вещи. Не установлено, например, число погибших в Гражданской войне, в репрессиях, при раскулачивании. Число погибших во Второй мировой войне тоже неизвестно.

– В океане лжи ты хочешь найти островок правды. Чтоб нарастить почву.

– Я хочу начала. С чего-то надо начать. Вот в центре страны лежит нечто. Это не тело. Это не мощи. Это нечто. А в русском языке НЕЧТО лежит рядом с НИЧТО. В русском сознании ничто и нечто становятся одним и тем же.

– Я понимаю. Человеку хочется найти что-то, чтоб зацепиться. Не утонуть в болоте. Россия в себя утянет всех. Придут гунны, мунны – кто угодно, и они станут русскими. Историю переписывали все. Ее переписывали и во времена фараонов, и до, и после. Это было не российское, это было общечеловеческое, но потом, как-то медленно, все перешли к закону, или они хотя бы делают вид, что они отказались и что все равны перед законом, а Россия – нет. Надо начать. В законе хотят однозначности. Од-но-знач-но-сти. Одного значения. Не пятидесяти значений для одного слова, а одного. Не хотят интонации, когда в зависимости от нее ты или спрашиваешь, или отвечаешь, или утверждаешь, а хотят определенности. Все возвращается к русскому языку. Вот почему высшие иерархи русской православной церкви обращаются к пастве и почти поют слова? Потому что пение повышает статус языка. Пение делает его более значимым и… однозначным. Слова в песне приобретают большее значение. Пропой: «Ка-ва-лер-гар-да век не-до-лог…» – и ты замрешь от восторга – вот оно: недолог. А теперь произнеси это без пения: «Кавалергарда век недолог» – ну и что? Ну недолог, правильно, ну и дальше-то что?

Вот почему мы начали разговор с Эммы Гер-штейн? Потому что там вкусный язык. А почему там вкусный язык? Потому что он необычайно точен. Слово не выбросишь. А почему он точен? А потому что она таким образом бежала растления.

В языке существуют области, которые делают его конкретным – это вкусный должен быть язык. Для этого писатель находит слово и ставит его рядом с другим словом – и все, родилось, не разорвать. И это словосочетание воспринимается, как открытие.

«Клепаный Кулибин!» – это уже не изменить. Он теперь всегда будет клепаным, этот несчастный Кулибин. Вот она неизменность. Вот она борьба с растлением – сделайте язык вкусным. Эмма Григорьевна Герштейн боролась с растлением по-своему. Она делала язык вкусным. И НИЧТО никогда не станет НЕЧТО.

Это начало отсчета.

Да, растление внутри языка – это верно, как верно и то, что сам язык борется с растлением.

Зимой я одевал моего маленького Сашку в кучу одежек. Одна на другую, одна на другую – сверху комбинезон.

Сашка сопит, ему неудобно и жарко. Он торопится на улицу. Там нас ждут санки и горки. Мы идем кататься.

В комбинезоне кататься легко – если санки перевернутся, то дальше Сашка катится уже без них на попе. Это очень удобно. Вот только писать неудобно.

– Хочу пи-пи! – говорит мне Сашка строго. Он уверен, что я существую на этом свете только для того, чтоб ходить с ним гулять, а потом расстегивать ему комбинезон на морозе, если он захочет «пи-пи».

Ну что тут поделать? Мы отходим от горки в сторону, и там я ему все расстегиваю, а потом копаюсь, копаюсь, копаюсь в том, что на нем надето, нахожу наконец то, с помощью чего мы будем делать «пи-пи», достаю это все и держу.

А он не писает.

– Ну что же ты? – говорю я Сашке.

– А ты, что ли, не знаешь, что надо подождать? – говорит он мне.

Так что мы еще какое-то время ждем, и только потом писаем.

Сложное это дело. Особенно зимой.

На севере человек сразу виден. Сразу становится понятно, что с этим можно куда-то пойти, а с этим лучше никуда не ходить, а вот с этим лучше завязывать отношения.

На севере все крайнее: метель может превратиться в пургу– причем за пять минут, а цветы там вырастают невероятных размеров.

Там обычный одуванчик может превратиться в огромный куст. А все потому, что у одуванчика очень мало времени.

Там у всех очень мало времени. И за это время все должны прожить жизнь.

Там все на полную катушку живет. И одуванчик, и люди.

Только без жертв! Я вас всех просто умоляю, только без жертв. Я понимаю, что праздник, я понимаю, что День ВМФ, но если это только возможно, чтоб все были здоровы.

Чтоб все были здоровы, веселы.

И чтоб ничего не гакнулось, вжикнулось, кикнулось, гикнулось. Чтоб, значит, не у пирса.

И в открытом море, если, не приведи Господи, кто-то все еще там находится, чтоб у него все тоже было хорошо и здорово.

А то я уже устал, ребята! Вас как только выпустишь в пучину, так и жди. Вы на министра обороны своего посмотрите. Вы посмотрите в его измученные очи. Это же надо сострадание иметь. Он же когда говорит о том, что мы все технику новую «уже вот здеся вот» получили, он же верит во всю эту ерунду. Мужика-то пожалейте. Все же тело испещрено морщинами. Зачеркнуто все (оно) вдоль и поперек. Он же радости ждет. И счастья. Он его неймет. Он же его жаждет, алчет, ищет. От каждого дня. Особенно от дня праздничного. Такого, как День ВМФ. А когда-то?





Вспомните, как было когда-то!

Все гуляют, все в белом, выглаженном, новом или сильно стиранном, но с любовью.

А на Неве корабли. Выстроились.

Испытание для них это, конечно. Это ж надо было в Неву войти, ничего не погнув ни себе, ни людям, а потом надо было на бочки встать при стремительном течении окружающей воды.

Но вставали! Но проходили! Же!

Конечно, считалось, что у всех праздник, а мы опять, как последние кочегары, но вот эта общая атмосфера, когда народ за тебя и с тобой – это, братцы, дорогого стоит.

А воздух-то какой был тогда над Невой? Воздух-то, воздух! Полной грудью его, полной грудью, и чтоб задохнуться, чтоб много его было, через край и с избытком.

Боже! Боже-ж-ты-мой!!! Так бы дышал и дышал. Тысячу раз.

Над Невой многое чего тогда было, но запомнился только воздух, пахнущий свежестью, ветром, морем. Хотя морем, конечно, оно всегда вроде пахнет, но в эти мгновения он был по-особому свеж.

Много воды утекло с тех пор, и флот на реке Неве уменьшился с крейсера до эсминца, и так он поступил не только на этой реке.

Можно даже сказать, что не сам он так поступил, а поступили с ним.

Но не будем о сегодняшнем, не будем о грустном!

С праздником вас всех и. чтоб все были здоровы!

– Надо трудиться! – говорит мне бабушка. Мне пять лет, и мы с ней беседуем о труде.

– А что такое «трудиться»? – спрашиваю я.

– Трудиться – это значит выполнять какой-то труд, – говорит мне бабушка.

– А что такое труд? – не унимаюсь я.

– Труд – это когда ты что-то делаешь полезное.

– А если я ем мороженое – это будет труд? Бабушка видит меня насквозь.

– Нет. Это же не полезное. Мороженое тебе нравится. А труд – это то, что может и не нравиться.

– Зачем же тогда делать то, что не нравится? Бабушка думает, потом говорит:

– Труд—это то, что надо делать каждый день: надо пол подметать, надо обед готовить, надо стирать, выносить мусор, мыть посуду. Вот папа и мама работают, зарабатывают деньги, приносят их домой, а мы с тобой ходим в магазин, покупаем продукты, убираем и готовим обед. Все трудятся.

– И даже Сережа с Валерой?

Сережа с Валерой – это мои младшие братья. Сереге четыре года, а Валере два, и он все рвет и портит.

– Нет, – говорит бабушка, – они еще маленькие, но они будут смотреть на тебя и со временем тоже будут трудиться.

– А когда это «со временем»?

– Через год начнет трудиться Сережа, а Валера – через два года.

– А год – это скоро?

– Нет. Вот недавно был Новый год, а потом пройдет зима, потом настанет весна, потом будет лето, затем – осень и снова зима и настанет еще один Новый год. Когда все это происходит, говорят: «Прошел год!»