Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 6



И все это с такими всхохатываниями и взбулькиваниями, что и вспомнить страшно.

Вот что бывает, если любовь есть, а излить ее не на кого.

Даже места такого нет. И приходишь куда-нибудь туда, где, как тебе кажется, помещается государство, и говоришь:

– Я к вам. Не ожидали? Государство – это вы?

А они говорят:

– Мы не государство. Мы – помещение.

Что же оно тогда?

А когда я вспоминаю исторические примеры, то на ум приходит выражение одного французского короля: «Государство – это я!» – и я сразу же проникаюсь уважением.

Вот человек! Не побоялся назвать себя государством.

Не побоялся принять на себя любовь, со всеми вытекающими отсюда последствиями. А может, и у наших нужно только спросить:

– Люди! Вы случайно не государство?

– Нет, – говорят тебе, – мы только обязанности временно исполняем.

То есть государство – это что-то неуловимое, но необходимое, как всхлип после рыданий.

Вот поэтому нужен памятник.

Чтобы припасть.

Вот они – последствия полового голода.

Втиснули меня в автобус.

Меня – офицера с двумя сетками пищи и воды.

Втиснули и сжали со всех сторон.

А тут еще фуражку сзади с головы толкнули, и она полезла у меня вперед.

Ни черта не видно, и сделать ничего не могу, потому что руки у меня внизу, вместе с сетками.

Я ее глазами, несомненно, поднимаю, а она ни в какую.

А правая рука упирается какой-то девушке в лобок, и она начинает об нее тереться.

И у меня сейчас же Герасим встал.

Я ему говорю про себя: «Гера-сим! Ге-ра-сим!» – а он становится все упорней.

А впереди ощущается зад мужчины, и он чувствует, что там у меня происходит, и ерзает, ерзает, чтобы обернуться ко мне возмущенно, но ничего у него не получается.

А у меня фуражка на глазах.

Можно, конечно, ему сказать: «Мужик, это потому, что я ничего не вижу», – но это будет не вся правда.

Потому я ему шепчу: «Это не на тебя! Это не на тебя».

Офицер опаздывает на службу.

Ему остается миновать КПП перед входом в здание, чтоб очутиться на рабочем месте, и он влетает на него, запыхавшись, и напарывается на дежурного, который поставлен здесь записывать всех опоздавших.

Но опоздавший в звании капитана третьего ранга, и ему так не хочется попадать в списки, и потому он кривится, у него на лице страдания, как у хирургического больного.

Дежурный – старший лейтенант, и ему тоже неудобно, он не очень-то хочет записывать и, чтоб как-то выйти из положения, он начинает говорить:

– Видимо… по причине транспорта…

Понимаете ли, капитан третьего ранга даже не знает пока, по какой он причине опаздывает – не успел обзавестись, и он так радуется этой подсказке, что у него меняется лицо, и от этой быстрой смены он то ли всхохатывает, то ли всхлипывает, то ли после бега все еще не в себе. Он начинает говорить:

– А я. даже. вообще. а я-то. я-то думаю.

И тут медленно, не сразу, не в лоб, а исподволь – и это заметно по его внешности – он начинает понимать, что его записывать не собираются, что ему протягивают руку помощи, и вот он уже кашляет, а потом и каркает от радости:

– А я-то (кар)., я-то..

И вот уже неописуемое счастье овладевает им в полной мере, с ним случается пароксизм, катарсис и все такое.

– Я-то… – хрипит он остатками воздуха в легких, – я-то думаю…

И вот он уже смеется, потому что глупо, правое дело, глупо же, хватает старлея за плечо и, наклонившись к его животу, задыхается от овладевшего им только что смеха:

– А я-то., я-то… – смех душит его. – Я-то (ха-ха)… ду. ма. ю… (хи-хи-хи)… а ты стоишь… здесь… (он надрывается, почти визжит) ро… ди… мый… ну ты и стой, давай, стой…



Мороз в тридцать градусов. Залив парит. От него отделяются серые лохмотья, готовые зацепиться за что угодно.

Из тумана торчит лодочный корпус. Рядом с трапом – вахтенный. На нем ватник, валенки, рукавицы, канадка, тулуп, а он все равно превратился в ледышку. На груди бесполезный автомат – он не сделает ни одного выстрела, хоть в лоб его убивай.

Отстоял два часа, и смены все нет. Внутри холодно до боли. Кажется, сейчас треснет на морозе. От остекленения он говорит только: «Суки», – и это беззвучно, одними губами.

Не дождавшись смены, он бросает пост и спускается в лодку. На последних ступеньках – ноги-то не гнутся – обрывается и вываливается в центральный пост. Звук такой, будто упало бревно.

Вы центральном все стихает, головы поворачиваются на звук. С утра угрожает проверка, и поэтому все напряжены, дежурный что-то только что читал. Он совсем забыл, что «верхушку» не меняли.

– Что, – говорит вахтенный, – сменить некому?.. Суки…

«Суки» вовсе не относится к офицеру. «Суки» – это вообще. Все всё понимают, никто не в обиде.

С вахтенного сваливается автомат, и, не подбирая его, он исчезает в проруби трапа. Пошел в каюту.

– Петруша, – говорит дежурный своему помощнику, – Пахомова смена? Что? Я вам сейчас всем по роже настучу. Пулей чтоб был.

Все восстанавливается, уже нашли Пахомова, дали ему по шее, подобрали автомат.

– Петруша, – говорит дежурный, когда выдалась минутка, – у меня на пульте чайник. Налей этому козлу черненького, а то еще заболеет.

Через несколько минут с кружкой кипятка в руке помощник находит вахтенного. Тот так и не добрался до койки. От тепла его развезло, он прислонился к косяку каюты и сомлел, и медленно так потек-потек по стеночке, пока не достиг пола, а там уже, не раздеваясь, повалился набок и затих.

Его сморил тот самый сон, во время которого можно трясти человека за шиворот, поднимать-опускать, шлепать его по щекам, а он будет только сопеть и слабо отбиваться, разводя руками, словно избавляется от паутины, или будто он вдробадан пьяным плавает в водоеме.

Он так и не раскроет глаз. Они у него склеены самым удивительным клеем на свете.

Сколько себя помню – всегда валял дурака.

Так удобно, просто.

Лучший способ никого к себе не допускать – это прикидываться идиотом: шутить, балагурить, ломать комедию.

Они только сунутся к тебе, чтоб вывернуть твое нутро наизнанку, а ты – хлоп! – и испарился.

Оставил вместо себя этакого петрушку и исчез.

И они начинают его потрошить, а ты смеешься, наблюдая со стороны, как у них здорово все это получается.

А про себя думаешь: «Вот бараны! Я – настоящий – совсем не такой и не очень-то вам понравлюсь».

Долго так продолжалось. Все считали меня за придурка, и всех это устраивало.

Вот только замначпо меня раскусил.

О-о-о, это была сказочная сволочь.

Он меня понял.

Он увидел меня.

Я ему поначалу предложил обычную схему: «дурак, ваше благородие!» – а он вдруг говорит: «А вы, Петровский, собственно говоря, совсем не тот, за кого вы себя выдаете».

И тут мне стало не по себе. Страшно стало, холодом обдало предстату, и засосало там, где и должно в таких случаях сосать.

И я понял, что вот сейчас-то меня и будут препарировать по-настоящему. Со знанием дела. Я почувствовал, что передо мной хирург, вдохновенный мастер, умная, беспощадная бестия. И я буду стоять перед ним бестолочью, а он будет отрезать от меня по кусочку, разворачивать его и объяснять мне мое же устройство.

Внутреннее и неповторимое.

– Где вы тут у нас? – послышалось со стороны, и он открыл большую папку. – А. ну вот и почитаем.

И почитали.

Там были все мои выражения, и всякие такие слова, которые я давно забыл, но которые теперь вспомнил: точно, я их произносил.

Там был весь я.

С комментариями.

И хорошо подобран.

И понимал он меня правильно.

– А ведь вы нас ненавидите, – сказал он и объяснил эту свою мысль очень доходчиво.

Я вышел от него мокрый.

Снял шапку, вытер лицо и сказал только:

– Вот блядь, а?..