Страница 39 из 79
Однако, похоже, бодрийяровский "демон образов" окончательно разнуздался и стал позволять себе шутки более изысканные. Современное насилие перестало носить классовый либо архаичный характер; оно вытекает из публичности нашего существования, как бы пронизанного щупальцами масс-медиа. "Пустота экрана содержит потенциальное насилие... так что лучше не находиться в общественном месте, где работает телевидение: возможность насилия, спровоцированного самим его присутствием, слишком велика" (Бодрийяр).
Иллюстрацией к этому тезису может служить фильм молодого македонского режиссера Милчо Манчевского "Перед дождем". Личное мужество и честность его героя-стрингера не в состоянии преодолеть "первородный грех" профессии, хотя эта профессия — всего лишь фотограф. Если в "Фотоувеличении" Антониони на пленке проявлялось невидимое праздному глазу преступление, то у Манчевского убийство еще не успело созреть и свершиться — а уже мистическим образом становится добычей фотоагентств.
Первая половина 90-х прошла под гипнозом линчевского неоварварства и молчания ягнят, подавленных непостижимым совершенством серийных убийц. У пришедшего им вослед Тарантино насилие лишается романтической инфернальности, превращаясь в чистую жанровую игру: оно становится интересным, лишь оформляясь в цитату из какого-нибудь фильма или сериала. Как и сам Тарантино, его персонажи — явные либо латентные киноманы, зараженные экранной поп-культурой и впитавшие с молоком матери вкус запекшейся крови (gore). Этот образ в английском киножаргоне имеет особенно высокий градус "трансгрессивности" и действует как наркотик. Так же как gore заменяет традиционную blood, безличное насилие в новом западном кино вытесняет не чуждую психологии и чаще всего замешенную на психоанализе жестокость классического триллера.
Противовесом импотенции и старческому вуайеризму изжитой культуры ("старое" насилие) может служить лишь одно — насилие "новое". Сегодняшний герой не играет в прятки с реальностью и не взрывает в мечтах буржуазный мир. Он запросто переходит от виртуального насилия к практическому и почти не замечает границы. "Новое насилие" парадоксальным образом лишено элемента жестокости — так же как «новая эротика» совсем не эротична. Она снова становится таковой лишь благодаря визуальному насилию, которое и замыкает порочный круг.
Ханеке отказывается вместе с другими идти по этому кругу. Его бесит, что при всех новациях суть и характер контекста в современном "кино преступлений" почти не изменились по сравнению с литературой прошлого века — с пронизывающим ее рационализмом и поиском разумных ответов. Если же говорить о маргинальной "школе Тарантино", то здесь насилие и половая агрессия окончательно формализуются, переходя в жанровую плоскость и превращаясь в абстрактную игру кровавых марионеток.
Насилие в фильмах австрийского режиссера интригует и парализует загадочностью, ускользающей от оценок иррациональной природой — при внешней сухости и социальной конкретности изложения "истории". Ужас многократно усугубляется тем, что ханекевские "триллеры" статичны, безжанровы и бессюжетны; их герои убивают просто так, даже не получая от этого процесса удовольствия.
Еще один из "триллеров" Ханеке появился на фестивальных экранах в 1994-м году, замкнув трилогию, начатую "Седьмым континентом". Фильм называется "71 фрагмент хронологии случайности" и действительно состоит из 71 кадра разной длительности — от нескольких секунд до нескольких минут. При переходе от кадра к кадру экран гаснет, и на мгновение воцаряется мрак.
Один из последних в этой дискретной череде кадров фиксирует убийство, реконструированное по венской уголовной хронике. На Рождество 1993 года 19-летний студент расстрелял в банке нескольких незнакомых людей, не преследуя при этом никаких вразумительных целей. Предшествующие кадры знакомят зрителей с теми, чьи жизни сойдутся в роковой точке в момент катастрофы. Среди них работница банка, ненавидящая своего престарелого отца и наказывающая его одиночеством; тупо влачащая совместную жизнь супружеская пара; сам студент, спасающийся от депрессии нескончаемой игрой в пинг-понг с автоматом. Картину дегуманизированного общества дополняют сюжеты телехроники: этнические чистки в Боснии, скандал с Майклом Джексоном и прочее, занимавшее умы человечества в 93-м
В орбиту ТВ попадает и один из героев фильма — 13-летний румынский мальчик-беженец, роющийся в помойках. На вопрос полицейских, почему он бежал именно в Вену, звучит ответ: слышал, что здесь люди добрые и любят детей ("Кто это такое сказал?" — искренне недоумевает телерепортер). Передачу меж тем смотрит бездетная женщина и решает усыновить мальчика. Вместе они подъедут к банку как раз в тот момент, когда студент уже нащупывает в кармане револьвер...
Как и многие его коллеги-современники, Ханеке описывает постиндустриальное общество, проникнутое подсознательным аффектом вины и агрессии (одно неотделимо от другого). Но и подход, и метод, и результат у Ханеке другие. Его не устраивает, когда кино дает легкие ответы на неправильно поставленные вопросы: игра в поддавки, которую давно ведет с публикой большой Голливуд. Но не намного лучше, с точки зрения Ханеке, отсутствие ответов, отсутствие вопросов — игра интеллектуалов-постмодернистов. Ханеке ставит вопросы в правильный контекст — а ответ предлагает искать зрителю.
Михаэля Ханеке хочется упрекнуть в излишней серьезности, с которой мы научились бороться, а он нет. Быть может, потому, что он живет на родине Кафки, и даже его юмор напоминает судорогу. При этом каждый фильм и трилогия в целом впечатляют своей продуманной конструктивностью. Это — сознательная контрмодель голливудского кино, построенного на логических и эмоциональных стереотипах. Это — наш (в смысле — европейский) ответ Тарантино.
Ответ достаточно внушительный: недаром за концентрат жестокости, предлагаемый Ханеке, многие считают его самого маньяком или больным. В качестве опор своих конструкций режиссер предлагает не мгновенно глотаемые публикой прямые или вывернутые кинематографические клише, а сухие "знаки"; сами по себе они ничего не значат, а лишь провоцируют воображение. Нет у Ханеке и характеров в американском смысле; их заменяют мгновенные реакции. Что касается изображения, оно никогда не стимулируется рекламой — разве что в виде прямых, откровенных цитат.
Ханеке ищет свой путь к публике, учитывая ее опыт и привычки. После первого шока, который вызвали в Европе телерепортажи о балканской войне, наступила полоса отчуждения, даже раздражения. Повторение притупляет чувствительность, но именно на этом Ханеке удается сыграть. В сцене с пинг-понгом камера абсолютно неподвижна, и бесконечно длится один и тот же кадр. Зритель начинает скучать, потом сердиться и наконец — по-настоящему смотреть и вникать в то, что, собственно, представляет эта сцена. Принципу максимального отчуждения и концентрации подчинены и изображение, и звук, и монтаж.
Ханеке называет себя рыбаком, который ловит зрителя на крючок и не дает уйти. Телевидение, реклама, видеоклипы формируют определенный тип и ритм изображения, которые рассчитаны на абсолютное потребление. В этом производстве нет отходов: оно стерильно и гигиенично в плане эмоций. Ханеке разрушает механизм этой виртуальной реальности чуждыми ей звуками, паузами и столкновениями. При этом он имеет нахальство утверждать, что делает не менее развлекательное кино, чем другие. Только он развлекает с помощью концентрации внимания, к которой побуждает свою публику.
Кинематограф Ханеке не лишен парадоксов. Режиссер настаивает на иррациональной, непостижимой природе насилия (именно потому завораживает феномен серийных убийц) и вместе с тем показывает, что корни этого — в образе жизни общества, а он может быть описан вполне рационально. Но не в виде реалистической картины, а в виде чертежа, на который зритель может проецировать свои страхи, фантазии и желания. Эта модель открыта во все стороны, но обращена прежде всего не к общественным институциям, не к идеологам, а к каждому человеку персонально.