Страница 20 из 20
Мы намеренно уклонимся от вопроса о личных пристрастиях Шопенгауэра, которые и не должны интересовать в постановке метафизических проблем: метафизика прежде всего – выход за пределы эмпирики, независимо от эмпирического состава переживаний самого метафизика. Тем самым мы хотим сказать не только, что трактовка вопроса Шопенгауэром внеличностна (ошибочна она или нет), но и обладает неким метафизическим измерением, коли она на данный манер связывает обсуждаемую тему с основным мотивом его философии. И говорится это нами не в последнюю очередь затем, чтобы оспорить в существенном пункте понимание и оценку Шопенгауэра Шпенглером, – а эта тема первостепенно важна для дальнейших рассуждений.
Главное в этой оценке – не только причисление Шопенгауэра к «цивилизаторской» стадии европейской истории, вынесение его за границы большого стиля европейской культуры, но и суженное понимание самой цивилизации как ступени вырождающейся культуры. Цивилизация, говорит Шпенглер, – плоско рационалистическое упрощение культуры, утрата последней религиозных и метафизических тем, знак конца некоего исторического цикла: Рим после Греции или США после Европы. По Шпенглеру, Шопенгауэр «цивилизационен», а не «культурен» прежде всего потому, что он отказывается от метафизики в пользу этики, пафос его философии моральный, а не творческий. Мораль вообще не имеет творческого характера (ницшевская инспирация у Шпенглера), она не строит, а успокаивает, утешает, помогает примириться с бытийной трагедией вместо того, чтобы выступить действующим лицом и, так сказать, строителем трагедии. В эпоху кризиса и упадка вопросы индивидуальной морали и утилитарного жизненного устроения всегда выходят на первый план. Структурно, в аналогиях как бы «синхронной» исторической морфологии Шопенгауэр оказывается у Шпенглера в той же группе, что буддизм, Стоя и социализм. Шпенглер не хочет видеть метафизического мотива самой цивилизации, а это шопенгауэровский мотив. Мы дальше укажем этот мотив; но уже сейчас заметим, что сам же Шпенглер его и описал, не дав ему, однако, потребного фортиссимо.
И второй если и не столь резко педалированный, то вполне внятно прозвучавший мотив в критике Шопенгауэра – указание на его биологизм, отвечающий научно-позитивистскому духу эпохи. Пристрастие Шопенгауэра к биологическим аргументам в защите своей философии общеизвестно («О воле в природе»), но для Шпенглера главное в этой теме – влияние шопенгауэровкого биологизма конкретно на Ницше. Ницшевский «позитивизм», его «Человеческое, слишком человеческое», посвященное Вольтеру, идет отнюдь не от Вольтера, а имеет иные источники, в том числе и Шопенгауэра, говорит Шпенглер, Ницше у него представлен как бы вывернутым наизнанку Шопенгауэром. Действительно, Ницше – это реактивное образование на пессимизме и жизненавистничестве Шопенгаура. Отсюда, а не от «Вольтера» – дионисизм, апофеоз жизни, гимны витальной силе, отождествление добродетели с мужественностью (при помощи лингвистического трюка), а главное – проект сверхчеловека или сверхчеловечества. Но у Шпенглера этот проект лишен какого-либо даже этического (то есть, по Шпенглеру, второразрядного) пафоса, а ставится исключительно в биологическую перспективу. И доказывается это логикой дальнейшего развития проекта – у Шоу. Об этом мы сейчас начнем говорить, но отметим напоследок некоторую, и немалую, психологическую глухоту Шпенглера (выделившего Вейнингера и прошедшего мимо Фрейда), видимое непонимание им ироничности так называемого ницшеанства в подтексте самого Ницше: «Больной не имеет права на пессимизм».
То, что Шпенглер выделил Бернарда Шоу и его темы в качестве направляющих для эпохи западной цивилизации (не культуры!), способно удивить сегодняшнего наблюдателя, склонного думать, что от знаменитого в начале прошлого века драматурга остался разве что «Пигмалион», да и то переделанный в мюзикл «Моя прекрасная леди». Конечно, это не так, конечно, Шпенглер прав в таком понимании значения Шоу; в самом «Пигмалионе» ничуть не меньше проблем, чем, скажем, в ибсеновской «Норе»: Шоу – ибсенист, и сам неоднократно об этом говорил. Тема «Пигмалиона» – не социально-утилитарная, а биосоциальная, а биология в современном мире приобрела именно метафизический размах: это предчувствовал и это эксплицировал Шоу во многих своих значительнейших произведениях. Интерес Шпенглера к Шоу как к важной фигуре подтверждает в очередной раз остроту его культурно-исторического видения:
Шоу, чье преимущество перед Ницше состоит в практической выучке и меньшей доле идеологии, сколь бы ограниченным ни казался его философский горизонт, перевел в «Майоре Барбаре» в образе миллиардера Андершафта идеал сверхчеловека на неромантический язык нового времени, откуда окольным путем через Мальтуса и Дарвина начинается действительная родословная этого идеала у Ницше. Названные прагматики большого стиля (...) выбрасывают свои миллионы не на удовлетворение безбрежной благотворительности в отношении мечтателей, «художников», слабаков и недоносков; они употребляют их ради тех, кто пригоден в качестве материала для будущего.
Конечно, Шоу не менее ироничен, чем Шопенгауэр и Ницше, Шпенглер не ощущает скрытой иронии их построений по причине своей психологической глухоты. Например, он не увидел у самого Шоу пьесы «Дилемма врача», в которой как раз «художник и слабак» справляет некое торжество над людьми всячески прагматичными, хотя сам при этом и умирает. Правда, в мироощущении Шоу наличествует вопрос: а так ли уж смерть трагична, нет ли в ней некоей «прагматики»? Вспомним визит Шоу в СССР, в котором он в 1931 году не заметил голода. Запоздалое негодование вызывает его тогдашняя реплика: «Нигде я так хорошо не обедал, как в СССР». Не стоит особенно негодовать: Шоу – художник, а у художников не мировоззрение определяет стиль, а наоборот, стиль диктует значащие заявления. К тому же следует припомнить, что Шоу был вегетарианец: много ли ему было надо в смысле обедов? И это вегетарианство всячески значимо.
Андершафт из «Майора Барбары» делает взрывчатку и пушки, а также выбирает себе в преемники не сына, не естественного наследника, а человека, лишенного сентиментальности, а потому способного стать хорошим менеджером. Так что «биология» у Шоу значима отнюдь не в плане природных связей, она у него проективна, как у Ницше: новый человек должен быть создан. Пушки и взрывчатка у Шоу куда ближе к биологии, чем может показаться, – ближе к проблематике его сверхчеловека, его Мафусаила. Шпенглер говорит, что идеалы Ницше, лишенные у Шоу их морального пафоса, предстают практикой человеководства. Нужно только добавить, что эта селекция и репродукция ведутся опять же на фабриках. Технологическая модификация и придает его этому проективному биологизму метафизический размах – поскольку вопрос о технике может быть метафизическим. А это метафизический вопрос, как всякий вопрос о жизни и смерти. Естественные измерения человека, его природные определения не интересуют Шоу – не только идеологически, но и в персональном плане.[2]
Здесь нельзя не привести высказывания о Шоу Томаса Манна:
...стеклянной натуре Шоу плотское воздержание давалось, по-видимому, так же легко, как и воздержание от мяса его жизни при всей ее масштабности недостает полнокровия, и это в какой-то мере мельчит ее В облике Шоу, не только физическом, но и духовном, есть что-то суховатое, вегетариански-бесстрастное, что не вполне согласуется с моим представлением о величии.
Одну из своих пьес он назвал: «Легкая игра с серьезными вещами». Он мог бы назвать так любое свое произведение, и меня берет раздумье, не есть ли это определение искусства будущего и не был ли Шоу смеющимся пророком человечества, освобожденного от всего темного и трагического. В то же время я спрашиваю себя, не слишком ли легко давалась ему эта легкость и был ли он вообще способен принимать всерьез серьзные вещи.
2
Отсутствие у Шоу интереса к женщинам, куда более поражающее, чем его вегетарианство, нельзя объяснить ни физическими изьянами, ни гомосексуальной установкой. В многотомной биографии Шоу, написанной Майклом Холройдом, приводятся сведения о связях Шоу с женщинами – актрисами, тянувшимися за восходящей звездой английского театра. Подчас соперничество и столкновения этих дам из-за Шоу принимали водевильный характер. Эти ли фарсы способствовали его отказу от сексуальных связей, даже в браке (брак Шоу был, как известно, «белым», он сам говорил об этом)?
Конец ознакомительного фрагмента.