Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 64



– Никита в землю улез.

– Как хребтюк у него терпит!

– Ну-у, он трежильный!

А во время жатвы он вогнал в страх даже свою, привыкшую уже ко всему семью. Убрав хлеб на полях, он кинулся к болотам, наняв случайно одного придурковатого косца, и, идя впереди, начал с жаром смахивать жирное шелковистое просо, овес, и все посвистывая, шепча что-то такое радостное.

– Тут вот еще у меня маленько, – утешал он семью. – Малость. Делать-то нечего было в весну, ну и прихватил.

Убрав один, другой, третий – десятый ланок, он потащился в глубь лесов, где тучами вились комары, и все подшучивал, ободрял:

– Вот тут просцо вышло золотое.

– Все, что ли? – не выдержала Елька.

– Нет ща… пес его возьми-то… еще маленько есть у Грачиной гривы… пес его возьми-то.

– Ты, тятенька, всю землю бы, видно, запахал, – волю тебе дай – задницей бы стал хватать, не только руками. Пра!

– А ты, Еля, не того. Зато белы пироги нонче есть будем. Нонче непременно белы пироги, – смирно уговаривал Никита, лаская глазами Зинку за ее старательность. – А у тебя, видно, кровь отца сказалась, – говорил он ей. – Илья Максимыч, бывало, в работе тож охотник был, – приврал он.

Но в эту весну туже. Раньше легче дело шло: земли – бери сколько хочешь. Сдавали бурдяшинцы. А теперь и бурдяшинцы оперились… Какой ни на есть, к примеру, Митька Спирин и тот норовит свою землю зерном засорить… да еще беда – дела! – соперник появился, Маркел Быков. Тоже ни свет ни заря вскочит – и в поле. Хапает землю, пес, как волк голодный: в прошлую осень до морозов пахал! И как в ледяшку не превратился: до снегов – на босу ногу, без шапки. На днях похвалился – картуз показал. Картуз на дорогу брось – никто не поднимет, а он тринадцать лет носит. Тринадцать лет назад на ярмарке за пятнадцать копеек купил. Вот скряга! И эти лезут – коллективщики, брусочники. И откуда у них сила берется? Ногтем можно прищемить.

– А лезут… в хрестьянские дела лезут, – рассуждал Никита, шагая по тропочке.

– Ка-ар-р! – каркнула ворона.

– Ка-ар-р-р! – ответил Никита. – Я те накаркаю по гроб жизни. Иди вон каркай ячейщикам, а меня этим не проймешь. – И, швырнув в ворону суковатую палку, направился в поле, намереваясь посмотреть свой загон ржи.

– Вот тут где-то он есть, стервец, – проговорил он так, как говорит отец, отыскивая спрятанного в кустах сынишку-любимца. – Тут он, вот он! – И, подойдя к загону, снял картуз, кивнул в сторону, будто кому-то еще, делая при этом вид, что не замечает своего загона, и, бычась, отворачиваясь, прошелся краем, тихо бубня: – Пускай, стервец, осердится… а я его накрою. Что, мол, сокол, думаешь, я тебя забыл? – и, сдерживая трепетный смех, круто повернулся, выпалил: – Вижу тебя, стервеца заморского. Вижу. Хлюст! Ну, как зимовал? Эге, хлебец будет, – и нежно, мягко, несмотря на то что пальцы у него давно очерствели, отковырнул землю, пощупал корешок. – Славная будет рожь.

Никита знал, – и был в этом глубоко уверен, – что загоны, ланки, карты думают так же, как думает он, Никита, страдают во время засухи так же, как страдает он, Никита. Загоны, коровы, лошади, овцы, вещи – все думают, страдают, только не умеют говорить. Мало этого – все они стараются походить и походят на своих хозяев. Стоит только вон посмотреть на поле: Никита Гурьянов даже спросонья мог бы отгадать – вон тот загон принадлежит Митьке Спирину, вон тот – Епихе Чанцеву. Гляди, – как две капли воды, такой же изуродованный, шишкастый, ровно безногий. Тот вон – Маркела Быкова: вишь ты, как прибрался, ровно к обедне пошел. Да и другие, чужие загоны – почему так? – встречают Никиту враждебно, отворачиваются, готовые при случае зарычать на него, как цепные псы на чужого, а свои улыбаются, приветливо зовут подойти к себе, пощупать борозду. Почему так? А потому – люди вы бездельники, шантрапа бесштанная! – потому – думают они, страдают, радуются, говорить только не умеют… и озоруют иные, от рук отбиваются. Вон ланок. Кто не помнит? Весь мир помнит – он достался Никите года два тому назад от Захара Катаева. Верно, достался из хороших рук. Никита не протестовал, принял его в свою семью, и он, гляди, озорует, и только. Никита выцарапал из него пни, разделал под орех, а он – на-ка вот тебе – весь покрылся песком и щебнем. Весенняя-де вода нанесла? Чего она не натащит, – подставь только спину.

– Эко, какой ты греховодник, – принялся журить ланок Никита. – Что ж ты это, братец! Песок и всякую мерзость на себе собрал, как свинка? Вода? Обрадовался. Чай, воду-то можно и на соседний загон пустить. Перепрудил бы ее вон там, мол, теки – дела твои и в шляпе. Чай, ползет на тебя беда, а ты посторонись, не хорохорься, а посторонись… она и пройдет мимо. А так что же, на кой ты мне нужен: грязь на тебе урастет, полынь горькая.



И, убрав щебень, умело разбросав его по соседнему загону, Никита облегченно вздохнул, чувствуя в себе радостное томление, такое же, какое у него было еще в те дни, когда он, прячась в кустарнике, простаивал на берегу реки Алая, глядя, как его будущая жена полощет в реке белье.

– И что это такое есть – тянет как она? Прямо ел бы ее, землю, – прошептал он. – И как это умным людям в башку лезет – загоны все поуничтожить, межи! Ведь это все одно – людей в одну кадушку, на одну колодку. Нет, в природе то заложено: земля моя. Ворона вот, сорока какая ни на есть, и та свое гнездо вьет. А может, отказаться? По совету башкана, – припомнил он настойчивое требование Плакущева отказаться от земли. – Отказаться от земли? Ну ее к шутовой матери! Отказаться? Под ножом! – Никита засмеялся. – Режь вот меня. Полосуй на ремни. На! – крикнул он, поворачиваясь к загонам. – Режь… Нет, вот ежели бы вы все мне принадлежали, тогда бы я разделал дела. Чуете, чего думаю!

Так ходил Никита по полям, утопая по колено в грязи, рассуждал с загонами, ланками, картами, иных бранил, иных расхваливал, но осторожно, чтобы не зазнавались. Вынюхивал, высматривал, нет ли где поблизости брошенной земли, и с великой тоской ждал того дня, когда можно будет вывести со двора быстроногого серка, буланую вислогубую кобылу, двух гнеденьких меринков, жеребца, высокого, костястого, новокупок-жеребят, и прислушивался к предвесеннему зову земли, как прислушивается щенок к шагам матери, ушедшей за добычей.

А земля бродила под горячим солнцем. Перед этим мужики мыкались по базарам, сплавляя туда все, что можно сплавить, но, заслыша весенний зов земли, кинулись готовиться к севу, стремясь урвать у нее кусок: таков был неумолимый закон земли, – она властно скликала людей к себе, как скликает мать-волчица своих волчат, как скликала она их тысячи лет тому назад, когда, может быть, еще только впервые человек бросил в утробу ее сохраненное зерно.

И вот тракторы своим гулом нарушили предвесенний запев земли.

Услыхав от Плакущева на постоялом дворе Евстигнея Силантьева, что в Широкий Буерак идут тракторы, Никита не поверил.

– Хитрит, финтит башкан, – проворчал он. – Сроду такой: куда башка не лезет – хвост воткнет.

Но, вернувшись с поля, заметив возбуждение на селе и то, как в Широкий Буерак стекаются званые и незваные представители сел, деревень – Алая, Колояра, Полдомасова, Подлесного, Никольского – за десять, двадцать, тридцать, пятьдесят километров, он, столкнувшись с Маркелом Быковым, спросил:

– Ты что ж не укатил?

– Задержка маленькая произошла, – ответил Маркел, все так же всматриваясь куда-то вдаль.

– Меня сманивал, – ковырнул Никита и тут же добавил: – Чего развоевались на селе?

– Собрание. А ты не знаешь?

– Ну, нашли время. Чай, она, земля, не– ждет, – с укором бросил Никита. – Что она, полюбовница, что ли? Постой, дескать, я вот маленько пошумлю.

– Хы, – Маркел усмехнулся. – Ты это вон им скажи, советчикам да ячейщикам. Они и про полюбовницу хорошо знают.

– Эк, – Никита крякнул. – Что ж делать?

– Чего? Иди вон среди народа потолкайся…

– Чьи это? – спросил Никита, рассматривая толпившихся у дверей нардома представителей сел.