Страница 17 из 18
Царь, не сумевший уснуть из-за шума за окнами и воя озябших собак, ранним утром приказал дворцовой гвардии дать несколько выстрелов в воздух в надежде, что животные разбегутся. Но это не помогло. И сейчас он то и дело подходит к окну, выходящему на реку, посмотреть, что там творится. Его встречают аплодисменты подданных и досадующий скулеж собак. Он уже и сам рад подписать обращение к народу, которое принес премьер-министр, озабоченный тем, что с минуты на минуту может начаться ледоход: уже появились первые признаки. И царь повелевает всем жителям Петербурга — владельцам пернатых снести клетки к реке, дабы, как только будут освобождены птицы, уничтожить их тюрьмы.
Новость в одно мгновение разносится аж до самой Сибири, и в столицу, чтобы отпраздновать освобождение, начинают слетаться птицы со всей России, включая аиста-отшельника. Пернатые заполняют все кругом: водосточные и печные трубы, парапеты и деревья, темными наростами прилепляются к карнизам и конькам крыш. Они свешивают головы, чтобы лучше видеть длинные ряды клеток, которые вытянулись вдоль реки, и сам процесс освобождения пернатых узников, взвивающихся в небо, подобно бомбовым осколкам. Стая собак немедленно распадается, и все они мчатся по домам с сознанием выполненного долга. Единственный узник, отказавшийся покинуть клетку и отнесенный назад, — царский попугай. Старая птица, принадлежавшая в свое время Екатерине Второй, Павлу Первому, трем Александрам и позже Николаю Второму, предпочла остаться в неволе. В одной из работ историка Зидельмана можно прочесть следующие строки:
«В первые дни 1918 года, когда отряд Красной гвардии делал обыск дворцов и вилл петербургской аристократии, в доме светлейших князей Салтыковых солдат встретила старушка-дворянка, плохо изъяснявшаяся по-русски и, похоже, впавшая в детство. К счастью, командир небольшого отряда был из образованных молодых людей и, следовательно, мог сказать старушке на хорошем французском: „Мадам, именем революции все принадлежавшие вам ценности конфискуются и с этого момента считаются собственностью народа“. Старушка сдала немало драгоценностей и произведений искусства, в том числе клетку, в которой находился очень старый, облезлый попугай, прежде принадлежавший царю. Этот попугай целый год жил у большевиков, прежде чем решился умереть…»
Когда Бонапарт вбегает в дом, Генерал встречает его с блестящими от счастья глазами. Заметив, что пес остановился на пороге комнаты, словно ожидал чего-то, Генерал спешит предложить ему расположиться как можно удобнее и откушать горячего супа, который для него приготовлен. Бонапарт сует морду в миску и в одно мгновение сметает густую вкусную похлебку.
— Теперь можешь улечься на диван, — говорит Генерал. Пес, довольный, исполняет приказ и спрашивает:
— Генерал, а вы заметили, сколько птиц слетелось в Петербург?
— Да, я наблюдал за ними с террасы.
— Там были даже пиро-пиро, прилетевшие с Чукотского полуострова.
— Как ты смог их признать?
— Вы должны знать, мой Генерал, что прежде чем стать вашим денщиком, я охотился с одним стариком в сибирских болотах.
— И каких еще птиц ты узнал?
— Всех.
— Всех — это уж слишком. Назови мне каких-нибудь.
— Водная курочка, зимовавшая на юге, пеликан с Черного моря, выпь с зелеными лапками с острова Сахалин, дикий лебедь, бекасы. Кажется, был также королевский гриф с Гималаев…
Перечисляя названия, пес начинает тяжело дышать, видя это, Генерал подставляет под его пасть колено, которое согревается горячим собачьим дыханием. — С чего ты взял, что гриф прилетел с Гималаев? Он задает псу вопросы, чтобы тот говорил, а значит, продолжал тяжело дышать.
— Мне сказала афганская борзая, которая хорошо помнит его по тем местам.
— А еще кто прилетел?
— Еще тысячи и тысячи других видов птиц, включая парковых.
— Продолжай дышать мне на колено и перечисляй все названия птиц, которые придут тебе в голову.
Бонапарт глубоко вдыхает воздух, и названия птиц льются непрерывной чередой, словно связка сосисок, нанизанных на веретел:
— Филин, куропатка, чайка, дятел, лесной голубь, сова, воробей, ласточка, удод, горлинка, жаворонок, черный дрозд, ворона, зяблик, луговая шеврица, коноплянка…
Он выпаливает свой список, не переводя дыхания, и на генеральское колено выливается поток горячего воздуха. После этого, обессилев, пес вытягивается на диване и роняет на лапы голову. Однако только кажется, что он заснул, потому что и с закрытыми глазами он спрашивает:
— Мой Генерал, может, надо что-нибудь сделать и для лошадей? Старый вояка не отвечает, его мысли уже заняты другим. Он поднимается и подходит к окну с часами в руке. Пес понимает, что начинается ледоход. Они выходят на террасу как раз в тот момент, когда лед на Малой Невке вздымается горбом и воздух наполняется грохотом. Словно бы они оба находятся на палубе корабля, плывущего по штормовому морю. Поверхность льда дробится на тысячи осколков, они движутся перед глазами Генерала и его пса-денщика, а в небе все еще летают оброненные птицами пух и перья.
У подножия огромного орехового дерева, именно в тот момент, когда мы готовы к отъезду в Тбилиси и тем самым к завершению долгой экскурсии по Грузии, меня охватывает нерешительность. Я не могу вот так, в одночасье, порвать все нити, связавшие меня с Грузией.
— Я остаюсь, — заявляю я Агаджаняну взволнованно, но твердо. Он и не пытается отговорить меня от этой затеи, а просто садится на подножку автобуса и некоторое время размышляет над моим решением. Затем встает, заводит мотор и медленно отъезжает, все еще надеясь, что я окликну его. Я поднимаюсь со скамьи, на которую уселся после его отъезда, и иду вперед. Я полон желания приняться за самостоятельные поиски «вертикального кладбища».
Я поднимаюсь в гору по тропинке через столетнюю рощу. Деревья приглушают крики птиц, напоминающие своими модуляциями стрекот гигантских цикад или стук камней по металлической ленте. Выхожу на широкое плоскогорье, по которому в беспорядке разбросаны хижины небольшого селения. Неожиданно земля принимает вид лысых высоток неправильной формы. Я подхожу к этим скалистым горбам и стучу по ним камнем, нет ли там пустоты. Меня не покидает тайная надежда отыскать рядом с останками монаха Розатти тела Генерала и его верного Бонапарта, приведенных сюда, в горы, моим воображением. Я задаю себе вопрос: если однажды я отыщу огромное ореховое дерево, не смогу ли я тоже, как древние монахи, оставить всех и вся и посвятить себя созерцательной жизни? Это, наверное, оттого, что я часами созерцаю долину, погруженную в безмолвие, как будто и сам я — часть этого безмолвия.
Глава двенадцатая
Я возвращаюсь в Италию, искусанный комарами, налетевшими в мое купе в спальном вагоне. На границе между Крымским полуостровом и остальной Украиной я вижу памятник хлебному колосу, в котором укрывался бандит-татарин.
30 сентября, Тбилиси. Я стою у окна спального вагона, отправляющегося в четыре вечера. В последний момент прибегает Агаджанян и сует мне через окно пучок веток с красными листьями, картон со своим коллажем и что-то еще.
Он держит меня за руку, словно хочет задержать отход поезда. Когда вокзал исчезает из виду, я вхожу в купе и ложусь на полку, глядя на красный куст на полу. Затем поднимаюсь и пристраиваю его под потолком, в нише для чемоданов, выхожу в коридор и сажусь на откидное сиденье. Из решетки на потолке льется песня-причитание азербайджанского певца. Почему-то в голову приходят детали, которым я не придавал особого значения: темные, с чуть заметной полоской брюки Агаджаняна, на высоте колена разошелся шов, да так, что просвечивает тело; его переваливающуюся походку; его седеющие курчавые волосы, чем ближе ко лбу, тем более редкие; его светящиеся грустной иронией глаза.
На всех вокзалах грузинского Причерноморья теплынь, особенно в Новом Афоне, с его наполненной голубым светом ротондой, с толпой, ожидающей поезд. К морю ведут извилистые тропинки, ходьбе по которым мешают валяющиеся сухие ветки. Поезд удаляется от моря и бежит мимо старых деревень с тополями, гнущимися от ветра. Деревенские улицы пустынны, по ним бродят лишь свиньи с деревянными треугольниками хомутов, мешающими им пролезть сквозь изгороди, защищающие огороды.