Страница 1 из 11
Владислав Отрошенко
НАРЯД МНЕМОЗИНЫ
ПОВЕСТЬ
Совокупившись с сыном своим Ураном, Гея породила на свет богиню памяти Мнемозину — деву лживую и капризную, возлюбившую пышные одеяния, зеркала и блеск украшений. «Я сделаю смертных счастливыми, — заносчиво говорила она, — я научу их видеть сладчайшие сны. Повинуясь мне, выйдут из вод безжалостной Леты унылые тени и в водах моей животворной реки облекутся в парчу и шелк. И возрадуются смертные, ибо невелика будет плата за мои наряды». Таковые облыжные речи произносила, отцы мои, оная богиня... «Трактат о распутстве эллинских богов», 1804 г. (приписывается о. Кириллу, в миру Александру Лебедеву, выпускнику духовной семинарии в Черкасске).
Вишневого цвета автомобиль с медным ангелом на капоте наехал на пятнышко света, проскочившего сквозь листву на темную мостовую и лежавшего неподвижно, затаившимся призраком, шагах в двадцати от грубой чугунной ножки пластмассового фонаря. Повинуясь бесцеремонному механизму тормоза, автомобиль поспешно и недовольно присел на передние колеса и, остановившись, мгновенно выпрямился, точно в этом принудительном движении таилось нечто чрезвычайно постыдное для его горделивой осанки. Призрак света с проворностью и верткостью беса, готового ко всяким случайностям, перепрыгнул с мостовой на капот, скользнув по широкому хромированному бамперу, на котором вспыхнула и сонно угасла фиолетовая искра; некоторое время, пока автомобиль еще покачивался на возбужденных рессорах, он, подыскивая себе местечко, нервно пошарил по длинному капоту, похожему на крышку массивного саркофага, и наконец, затихнув, устроился рядом с ангелом. Ночь была беззвездная и безветренная, и ангел напрасно запрокидывал свою кудрявую голову, которая сидела, как у старого горбуна, на самых ключицах: ничего, кроме плоских чернильных туч, он не мог рассмотреть в этих будничных небесах, не оживленных волшебным движением космоса.
— Заночуем здесь, — сказал один из обитателей автомобиля, — тот, который уже десять часов кряду сидел за штурвалом и, с изяществом балеруна нажимая на педали длинными и мускулистыми ногами, обутыми в лакированные ботинки, гнал автомобиль по гладким равнинным дорогам, беспрестанно напевая на разные мотивы какую-то пылкую песенку на турецком языке, в которой, как он утверждал, говорилось о юных контрабандистах, о столетнем вине и о нежных поцелуях блондинистой женщины (то, что песенка пелась действительно на турецком, было тоже не более чем утверждением штурвального, которое — он это знал — не мог подвергнуть сомнению ни один из его спутников). Ангелу, как и всему экипажу, за исключением штурвального, место ночевки показалось непривлекательным. Он вообще готов был мчаться всю ночь на юг, подставляя ветру свое медное личико, пока над планетой не вздуется купол, весь расшитый огненным жемчугом нерушимых созвездий его отчизны, откуда слетел он семь лет назад на капот вишневого автомобиля, и пока не накатит с рассветом, ударив внезапным провалом в лобовое стекло, то, что всем обещал штурвальный, — море! Ангел поежился, вздрогнул, осторожно (чтоб не взъерошились перья) потер друг о друга высокие дуги крыльев. Ему было зябко. И он не склонен был доверять бодренькому заявлению штурвального, что этот город, куда примчал их вишневый автомобиль, на ходу раскрывая «чудные вееры» (так затейливо выражался штурвальный, имея в виду пирамидальные тополя, что стояли сплошною стеною вдоль шоссейных дорог и разлетались гигантскими перьями на пологих пригорках), что этот город «уже южный». Желая убедить в этом всех своих спутников, штурвальный вылез из автомобиля, быстро снял, опираясь на дверцу, серые панталоны с лампасами и надел горчичного цвета шорты со множеством ремешков и застежек. При этом он оставил на себе жилетку из розовой саржи, белую с просторными рукавами рубаху, и черную в багровых искрах бабочку-регат, украшенную крупной жемчужиной.
Эту бабочку на плоской резинке штурвальный не снимал ни при каких обстоятельствах, даже тогда, когда он, повинуясь не слишком настойчивым просьбам Аделаиды Ивановны, охотно, с бесстыдной внезапностью раздевался догола, чтоб позировать ей на какой-нибудь сочной лужайке или на высохшем камне в центре сонного прудика, зачехленного плотной ряской: в этом случае бабочка, исполняя обязанность прудика, безнадежно ослепшего в своей захолустной рощице, являла взору художницы зеркальное отражение усов — она уныло свисала вниз, а усы злодейски вздымались кверху, придавая беззлобному лицу штурвального выражение опереточной ярости.
Это выражение исчезало только тогда, когда он соскакивал с камня и, взбаламутив дремотные воды, выбегал на берег; стоя за спиною Аделаиды Ивановны, выглядывая из-за ее плеча, он с деловитой невозмутимостью знатока давал ей советы: он предлагал ей выкрасить прудик в малиновый цвет, насажать на него лебедей, натыкать вкруг камня блудливых русалок, а по деревьям развесить, как гнезда, ворон, кудлатых чертей с любопытными глазками.
«А меня, Адочка, — говорил он, и в голосе его (точно сдвинулась ящерка) вдруг появлялась без всякого перехода интонация вкрадчивой нежности, — изобрази в золоченых книмидах... вот здесь, на голенях, как у римских воителей. И повесь мне, любезная женщина, яростный лук на плечо... И дай мне, о! дай мне, голубка, упругий колчан, младая, чтоб грозно кипел в нем хворост сыпучих, брызжущих стрел...»
Последние слова штурвального были началом какой-то длинной поэмы, которую он неустанно переводил с латыни, но их уже трудно было расслышать в точности, потому что они шелестели в пушистой ложбинке на шее Аделаиды Ивановны, там, откуда поднимался сплетенный в косу и прилипший на макушке хвостик.
«Ах, оставьте, Демиург Александрович, — возражала она, — оставьте ваш пошленький балаганчик с русалками для этой блондинистой шлюшки, о которой вы так элегантно поете в машине».
Глядя поверх холста, Аделаида Ивановна внимательно и спокойно ощупывала пространство над камнем так, будто штурвальный находился не у нее за спиною, а там, в центре прудика, и продолжала (с уже чрезмерным старанием) выписывать тоненькой кистью его усы.
«...А на голову, Ада, воинственный шлём с невинными крылышками на темени... Адочка, Ада, адская женщина...» А потом затяжные поцелуи штурвального, его возбужденный шепот и нежное мычание сквозь зубы. И перевернутый мольберт. И пестрые юбки Аделаиды Ивановны, ее чулки и подвязки, разбросанные по лужайке...
А впрочем... О ангел, ангел! Как упоительно лгут твои медные губки. Что мог ты знать об этих сеансах придорожной живописи! Ты никогда не слышал пылкой поэмы штурвального, даже ее начальных строк. Автомобиль стоял на обочине, утопая колесами в горячей кашице, пыли, и ты, повесив головку, уныло вышагивал по капоту, с трудом волоча за собою громоздкие крылья («Ну, зачем они тебе, дурачок! — говорила, смеясь, Аделаида Ивановна. — Ты теперь наш, земной, и лучше бы ты избавился от этих занудных штуковин. Уж на что Демиург Александрович — смерть как тоскует по крыльям! — а все равно, смотри-ка, здесь он предпочитает носить усы... Будешь умненьким мальчиком, он и тебя наградит усами». — «Точно такими же, как у него?» — спрашивал ты с надеждою и восторгом. «Ну конечно же, глупенький, точно такими!» — уверяла тебя Аделаида Ивановна, и ты, обольщенный посланник, готов был сию же минуту сменять на усы штурвального тягостный дар отчизны); измученный ожиданием, ты подходил к лобовому стеклу, трогал скрипучие «дворники» — ты помнишь, с какой восхитительной синхронностью исполняли они монотонный танец под барабанную дробь и шипение дороги! Штурвальный всегда выпускал их на сцену загодя, не позволяя вовсю разгуляться назойливым балеринкам, спорхнувшим с небес; их дрожащая стайка, прилепившись к прозрачным подмосткам, уже начинала разыгрывать свой грациозный спектакль с затейливой хореографией, но в него ошалело врывались два мрачных и неутомимых плясуна — они дружно выскакивали из-за кулис и с угрюмою бодростью наяривали вприсядку, расталкивая локтями изнеженных гастролерок!.. Пользуясь тем, что пассажиры, оставшиеся в автомобиле, спали, один, свернувшись калачиком, на заднем сиденье, а другой — это был небольшого росточка плешивенький старичок лет восьмидесяти, одетый в ярко-зеленые брючки, черный фрак и пантофли, расшитые бисером, — дремал, положив под щеку обе ладошки, в приоткрытом багажнике, где его и возил штурвальный, устроив ему там уютное жилище, с маленьким торшерчиком, с сундучком для нарядов, с бамбуковым креслом и даже с камином, который топился окурками, пробками и всяческим мусором, ты потихоньку залазил в кабину и усаживался на место штурвального. Твои ножки, небесный воин, были слишком короткими, и как ни старался ты, они не дотягивались до педалей, по которым беспечно прохаживались неутомимые, крепкие и проворные ноги штурвального. Но зато всевозможные кнопки, рычажки, колесики, клавиши были доступны тебе. Позабыв обо всем на свете, ты в порыве блаженной скуки принимался за дело — сначала с опаскою, осторожно, а потом все смелей и уверенней ты нажимал их, выдергивал, вдавливал, и тут начинался концерт! Вспыхивали и, прищелкивая, мигали разноцветные лампочки (и подкрашенный свет их восхищал тебя больше, чем сияние гордых светил твоей безупречной державы); вздрогнув, подскакивали и трепетали пестрые стрелки оживших приборов; звякали в воздухе, превратившись мгновенно в туман, железные лопасти вентиляторов; взывала забытая всеми печь; журчали «фонтанчики» и очумевшие «дворники» со свистом елозили по стеклу. Правда, концерт продолжался недолго. Желая втиснуть в его программу еще какой-нибудь залихватский номер, ты поворачивал до отказа сплющенный ключик, на котором болтался, подвешенный на цепочке, бульдожик из красной яшмы, и номер — это был очень сложный акробатический трюк — исполнялся незамедлительно: что-то взвизгивало в моторе, автомобиль, рывком приподняв свое грузное тело, отчаянно подавался вперед, старичок, как будто только того и ждал, небрежно вываливался из багажника, публика замирала в сочувственном ужасе (не заметив, конечно, как находчивый виртуоз успевал зацепить на лету свою гибкую трость, которую он подставлял на стоянках под тяжелую крышку багажника), крышка звучно захлопывалась, исхитрившись в последний момент закусить металлическим зубом фалду черного фрака, и старичок — але-оп! — повисал над землею. О нет, разумеется, ни оваций в партере, ни криков «брависсимо!» на галерке не было: