Страница 41 из 48
Через неделю, когда я вдоволь наелся тюремной баланды, состоялся суд. Я предстал перед судьей в виде неприглядном: за неделю успел набраться от соседей по камере и вшей, и запаха, и дурных взглядов. Судили меня закрыто, народ не впустили, как то обычно бывает, свидетелей вызывали по одному. Там я и узнал, в чем меня обвиняют: в покушении на жизнь виконта де Мальмера, в покушении на жизнь и принуждении к сожительству его сестры, а заодно и в убийстве доверенного лица виконта. Погибший, ко всему прочему, был человеком свободным и достаточно молодым, что отягощало вину.
Я вел себя, как последний дурак. Кричал, что не виноват. Что этого виконтова секретаря в глаза не видел. Что люблю Шарлотту и хотел на ней жениться, а не обесчестить. Меня никто не слушал, разумеется, решение приняли за четверть часа, звонкая монета сделала свое дело. Вызванный в зал виконт лгал своему подкупленному судье, глазом не моргнув, расписал в подробностях убийство, которое, без сомнения, сам же и совершил; моего отца даже не впустили. Не впустили и Шарлотту, которая была со мной в оглашавшееся время убийства и могла бы свидетельствовать против обвинения. Если бы моя семья имела влияние и деньги, мы бы еще посмотрели, кто кого. Но увы, исход был предрешен. Конечно, меня могли казнить, однако виконт, улыбаясь масленой улыбкой, попросил у суда снисхождения к юному головорезу. Смерть — очень легкое наказание, утверждал виконт. Один раз принял, и все. Нужно искупить преступление, нужно постараться. Суд, подумав и покивав, приговорил меня к пожизненной ссылке на каторгу.
Я пришел в неистовство, проклял виконта прилюдно, пообещал, что это ему с рук не сойдет. Я ошибался. Это сошло ему с рук.
Меня отправили в каменоломни на юге, по дороге я, скованный единой цепью с другими каторжниками, еще лелеял мечту сбежать. Во мне кипел праведный гнев, я жаждал справедливости, надеялся вскоре увидеть Шарлотту, вырвать ее из рук сумасшедшего брата. С каждым днем эта надежда таяла. Я прошел по дорогам Франции с севера на юг, и солнце грело все суше, надежда становилась все призрачнее. За нами наблюдали днем и ночью. Цепи натирали кровавые полосы на руках и ногах. Я видел, что делают охранники с теми, кто пытается бежать; слушал рассказы тех, с кем оказался отныне связан в буквальном смысле слова; впитывал в себя новые знания, как губка. Я был молод, честолюбие кипело в моей крови, и жажда мести подогревалась воспоминаниями. Я хотел выжить, освободиться и отомстить.
Нас пригнали в каменоломни в нескольких десятках километров от Тулузы, здесь добывали камень для строительства города, десятки людей ползали, словно мухи, прилепившиеся к стенам, и злое солнце жарило, выпивая силы за считанные дни. Мы работали как на открытом воздухе, так и внутри, в сырых, пропахших тухлой водой залах. Многие пришедшие со мной погибли в первые же дни, я остался жить.
Я понял, что выживание — вопрос не только физического здоровья и воли Господней, но в большой степени тренировка ума, напряжение воли. Я не давал себе скатиться в безумие. Да, мне едва исполнилось девятнадцать, да, я был сыном аристократа и до сих пор не пачкал руки черной работой, но я оставался человеком, которого создал Господь. В тяжелые дни многие отворачиваются от Бога, считая, что Он позабыл о них, я же решил, что Он все помнит. Я чувствовал пристальный Божий взгляд, лежа на тонком, кишащем паразитами тюфяке и пытаясь заснуть. Работая киркой, таская куски известняка в деревянные ящики, толкая груженые тачки, я повторял про себя куски Писания, цитаты из греческих философов, списки ингредиентов для составления разных смесей. И постепенно ум мой отрывался от тела и парил надо мною, словно птица; со мной могли что угодно сотворить там, внизу, а наверху я оставался свободным.
Я вел себя примерно, не бунтовал, не пытался бежать, не грубил надсмотрщикам. К чему? Все это отдалило бы меня от цели, к которой я шел медленно, но верно. Я изменился. В те дни, когда многие ломаются, презрев бытие земное и проклиная мучителей, я вытачивал внутри ненависть, ненависть к виконту де Мальмеру, отплатившему мне столь жестоко за любовь к его сестре. Я не знал, что сталось с Шарлоттой, постепенно я забыл ее запах, помнил лишь черты. Любовь ушла, растворилась в заполненных тяжелой работой днях. Осталась лишь память о любви.
Иногда, если вдруг выпью лишнего — а со мной это случается чрезвычайно редко, Маргарита, — я вспоминаю того мальчика и улыбаюсь грустной улыбкой. Мы — глина в Господних руках, по-прежнему глина, хотя со времен сотворения Адама прошли тысячелетия; каждый из нас — все тот же мягкий комок, и Господь разминает его в натруженных пальцах. Он лепил меня, пристально вглядываясь в то, что получается, а когда закончил, я стал таким, каков я есть теперь.
Не скажу, что там было совсем плохо; сказать так — значит солгать. Может быть, мне просто везло. Не попадались мне ни жестокие надсмотрщики, ни охранники, развлекающиеся убийством каторжников. Если вести себя примерно, то жизнь текла достаточно спокойно. Меня и выпороли-то всего пару раз.
Среди моих товарищей по несчастью люди попадались разные. Конечно, были и убийцы, и грабители, и разбойники, но встречались и люди образованные. Эти ожесточались чаще всего, сетуя на несправедливость мира. Я не водил дружбу ни с кем, кроме одного человека — местного лекаря.
Он был каторжанином, как и мы, только па более вольных условиях: цепи не таскал, жил не в бараке, а в хлипкой хибаре рядом с казармами. Вот кого Бог коснулся сразу, обжег еще в детстве: в больших, неуклюжих с виду руках мэтра Виссе пряталось настоящее врачебное волшебство. Он оказался слегка грубоват и весьма циничен, как часто бывают врачи; через некоторое время я понял, что он — именно тот человек, благодаря которому можно выбраться отсюда.
Мы сдружились, мало-помалу я рассказал ему свою историю. Он поцокал языком, покачал головой:
— Да тут вас много таких, несправедливо осужденных. Что ж ты, мальчик, думаешь, мир состоит из одной справедливости? Ха! Справедливость — мечта да выдумка, вроде зеленых чертей, только в пьяном угаре и можно увидать.
— Нет, — сказал я, — я так не думаю.
Со временем я узнал, что у него нет ни семьи, ни детей, на каторгу его упекли по подозрению в колдовстве, хорошо хоть, сразу на площади не вздернули. Это удача, считал мэтр Виссе. Потом, много позже, я выяснил, что срок его давно истек и он может уйти; я спросил, почему он остался.
— Так ведь платят, милый мой Реми. Гроши, но платят, к тому же дом мой тут, — он обвел рукой свою нищую хибару. — Ну и еще одна мысль меня останавливает. Если я уйду, с кем останетесь вы?
Ни слова не говоря о долге, он научил меня чувству долга; ни слова не говоря о чести, научил меня ей. Я выяснил, что честь — это понятие, которое равно относится и к простолюдину, и к человеку знатному. Я видел, как люди титулованные совершают бесчестные поступки, видел, как гордо держат голову те, кто родился в борделе. И Господь прибавил огня, чтоб я обжигался быстрее.
Виконт де Мальмер наверняка рассчитывал, что я и полугода не протяну, с хилым своим здоровьем, скисну, да и пропаду в каменных стенах; я прожил и год, и три, и пять. Узнал, что такое настоящая физическая боль, понял, где предел моих возможностей, и научился слушать то, что происходит вокруг. Мои товарищи, с которыми мы хоть и не дружили, да все же работали бок о бок, делились со мной шутовскими уловками и воровскими хитростями, я все запоминал. Случались драки, несколько раз меня пытались убить — за кусок хлеба, за косой взгляд; я научился убивать в ответ. Разбойники стали моими учителями. Никогда я не получил бы тех знаний, не окажись я там.
Самое странное, что я не чувствовал себя несчастным. Конечно, приходили мысли об отце, о Шарлотте, хотелось выбраться на волю. Но я не впал в грех уныния, не терзался жалостью к себе. Иных ломают и меньшие неприятности: косой взгляд возлюбленной, банкротство, мелкое предательство — человек заламывает руки и считает, что жизнь кончена. Я же понял простую истину: жизнь не кончена, пока ты дышишь. Вот ляжешь в сухую землю, засыплют комьями твой открытый в последнем вздохе рот, тогда представай перед Богом и Его ангелами и жалуйся на несправедливость. Пока же дышишь, живи; жизнь не в деньгах, не в предательстве, не в других, жизнь в тебе самом.