Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 24



— Нынче утром. И сразу послал к вам Жана, как было условлено.

— Вы верно поступили, мой друг. Ни с кем еще не виделись, не говорили?

— Да где там — едва успел сменить платье. Вы обещали рассказать мне, отчего такая секретность.

— Обещал и расскажу в свой срок. А пока рассказывайте вы.

И де Сансерр стал рассказывать. А сир Амори — слушать.

Предположения его подтверждались. Пьер Моклерк, к которому Жиль де Сансерр был направлен от совета пэров тайным гонцом, действительно начинал прозревать. С упомянутым выше своеобразным юмором, ему свойственным, сир Амори немедля подумал, что Господь, сперва ослепив, а затем одарив прозрением тело Моклерка, не сыграл той же шутки с душой несчастного, так и оставив ее бродить впотьмах. Он по-прежнему был одержим идеей о том, что все беды земли франков исходят от Кастильянки, что Бланка отравила своего супруга и что верх скудомыслия и малодушия оставлять власть в ее руках. Эти смутные мысли Моклерк высказывал с обычным своим неистовством в кругу домочадцев, пажей и собак — ибо никто более не желал слушать несчастного слепца, все прожекты которого, вроде немыслимой попытки захватить короля при его побеге из Реймса, держались исключительно на кураже и задоре графа Бретонского. Кара Господня, постигшая его на Ланской дороге, на время уняла этот пыл, но, едва начав прозревать, Моклерк вновь сделался несдержан, задирист и резок в высказываниях, иначе говоря — снова торопился вернуться в ряды смутьянов. Он видел пока еще очень плохо и только одним глазом — де Сансерр утверждал, что лично наблюдал, как Моклерк тыкает кочергой в гобелен, пытаясь разворошить угли в камине, находившемся в трех шагах правей, — но речи вел такие, словно готов был уже прямо завтра въехать в Лувр верхом на боевом скакуне и вызвать представителей Кастильянки на Божий суд. Страдания, сперва ошеломив его, после ожесточили, и сир Амори не сомневался, что, если Моклерк сумеет все же однажды сесть в седло, то именно так и поступит.

И теперь сиру Амори де Монфору, пэру Франции, одному из тех, кто два года назад благосклонно принимал безумства Моклерка, полагая его смелейшим из баронов — или безрассуднейшим, что в данных обстоятельствах было одно и то же, — ему, сиру Амори, предстояло теперь решить, как относиться к возможности возвращения Моклерка в игру.

Он нарочно попросил де Сансерра встретиться с ним прежде, чем с Филиппом Булонским и прочими пэрами, поскольку знал, что вслед за возвращением его немедленно будет созван совет, где баронам предстоит принять решение, после которого трудно будет уже воротиться назад. После того, как парижская чернь с воплями, гиканьем и непристойным свистом препроводила юного короля и его мать в Лувр, где немедленно встали дозором рыцари Тибо Шампанского, — после всех этих событий, которых никто не ждал, стало очевидно, что прижать Бланку Кастильскую к ногтю окажется вовсе не столь легкой задачей, как некоторые полагали. Сам сир Амори, по правде, никогда не был в их числе. Еще при жизни Людовика Смелого, да что там, еще при Филиппе Августе он замечал за этой женщиной силу, твердость и жажду власти, которую она мудро скрывала, не надеясь когда-либо воплотить в жизнь, ибо она была послушной королевой, смиренной невесткой и хорошей женой. Небеса словно наградили ее за долгое смирение, повернув обстоятельства единственно благоприятным для Бланки образом: сделав ее полноправной регентшей при малолетнем сыне-короле. Взойди Людовик на трон хотя бы пятью годами позже, и Бланке нечего было бы рассчитывать на ту власть, к которой она рвалась, — ибо семнадцатилетний юноша уже почти мужчина и не позволит женщине помыкать собою так, как позволит двенадцатилетний мальчик.

Плоды этого они пожинали уже теперь: движимый пылкой любовью к матери и по малолетству глухой к доводам рассудка, юный Людовик отверг предложения Моклерка и, тем паче, не внял воззваниям его кузена Филиппа Строптивого, еще менее искусного, куда более бестолкового и, уж конечно, гораздо более трусливого, чем бедняга Моклерк. Ни один из них не завоевал доверие юного короля; а стало быть, лишились его и пэры, оказавшиеся в весьма двусмысленном положении с той минуты, как король ступил в Париж. Они больше не могли делать вид, что не признают, или не до конца признают прав его матери на регентство — и в то же время все в них противилось и бурно возмущалось самой мысли о том, чтобы склонить выи перед проклятой бабой из земли мавров и кастаньет, перед женщиной, которая — Амори не сомневался в этом — сумела обхитрить их всех, и не единожды. Толки ходили разные, но сам сир Амори, бывший с королем Людовиком Смелым в Оверни в его последние дни, руку дал бы на отсечение, что грамота о регентстве была подлогом. Да, правда, перед смертью, в бреду, король несколько раз повторял что-то о том, что Бланка должна присматривать за их сыном, за Луи, — но Амори не сомневался, что речь шла сугубо о материнской опеке, а никак не об опеке регентской. Однако прямых доказательств подлога не было, а грамота, подписанная королем и скрепленная королевской печатью, была. И хотя большая часть пэров тихо ненавидела и молчаливо презирала королеву Франции за то, чего ни один из них не мог доказать в суде (включая и суд Божий, потому что до сих пор не нашлось такого смельчака), сир Амори был из тех немногих, кто по этой же самой причине и столь же молчаливо ею восхищался. Опасался, не любил, желал убрать с пути — это да, но и восхищался тоже. Подделка грамоты, побег с едва коронованным Людовиком прямо из Реймса, из-под носа у Моклерка, распространение волнений в народе и, наконец, триумфальный въезд в Париж на руках у обезумевшей толпы — все говорило о том, что женщина эта никогда и никому не даст загнать себя в угол, не постоит ни за какой ценой, не проявит ни нерешительности, ни легкомыслия, и твердой рукою возьмет то, что почитает своим. Все это — хорошие качества для регента, и нужные — для монарха.

Оттого майским вечером, лежа в просторной ванне в душной парной и слушая рассказ Сансерра, Амори де Монфор сам не знал, как относиться к его словам. Сир Амори де Монфор сам не знал, на чьей он теперь стороне. Полуослепший, полубезумный Моклерк с подспорьем в виде тупоголового бастарда Филиппа Булонского — против сильной, умной и смелой женщины, матери помазанного на царствование короля. Печальный выбор.



— Стало быть, — сказал сир Амори, когда де Сансерр умолк, чтобы в очередной раз утереть пот, обильно стекавший вдоль шеи, — наш дорогой Моклерк идет на поправку. Рад это слышать. Что говорят его лекари?

— Что он, быть может, сумеет сам передвигаться по комнате к Рождеству, если на то будет воля Господня.

— А если не будет? — задумчиво спросил сир Амори, и Сансерр лишь фыркнул в ответ.

— Как по мне, он и так редкостный счастливчик. Он мне сказал, что, если долго смотрит на огонь, начинает видеть очертания пламени. Это не шуточки вам — все-таки не искра от костра в глаз отскочила, это же Свет Господень!

— Да, — проговорил Амори. — И это странно, вы не находите? Если Господь поразил его слепотою, а ныне решил, что вина его искуплена, разве не отменил бы он наказание сразу и целиком, как есть? К чему пытать нашего друга медленным выздоровлением, к чему искушать его надеждой? Впрочем, все это вздор, — сказал он, заметив слегка осоловевшее выражение на лице своего собеседника — юноша был неглуп, но теософия никогда не была его коньком. — Так вы полагаете, приехать сейчас в Париж и выступить перед пэрами он не сможет?

— Куда там. Он едва передвигается по собственному двору, впрочем, на челядь орет столь же громко, как и в прежние времена.

Амори кивнул, слегка шевелясь в ванне — рассказ Жиля, хоть и не особенно богатый сведениями, оказался довольно долог, и вода начала остывать, мокрая сорочка неприятно липла к телу. Амори кликнул слугу, и тот вошел, неся ушат кипятка, который, к удовольствию сира Амори, неторопливо опорожнил над ванной. Де Сансерр с явным неодобрением следил за этой процедурой.

— Скажите мне теперь, что нового здесь было за время моего отсутствия? — спросил он, когда слуга ушел. — Чертовы дороги так размыло, что я валандался туда-сюда целый месяц!