Страница 57 из 59
Да что вспоминать о давних временах! Неделю назад Маринов с отвращением давился, глотая мой неудачный бульон, похожий на клейстер. «Противно, Гриша, извини». – «А сейчас не откушаете ли клейстера, Леонид Павлович?» – «С восторгом!»
Еще позавчера мы были совершенно сыты, лежали под лодкой, рассуждали о любви и счастье. Наивные дураки, не занимайтесь пустяками! Протяните руку, втащите в лодку мешок с олениной; жуйте жилистое мясо, перекладывая от щеки к щеке. Прижмите еду к груди, храните ее, а то волки растащат.
За второй день мы прошли гораздо меньше, чем наметили. К вечеру я еле плелся, с трудом передвигая ноги. На привал стали очень рано. Если бы Маринов шел на своих ногах, он тянулся бы сам и меня подбадривал. Но, поскольку я вез его, он стеснялся подгонять, наоборот – все время спрашивал, не устал ли я.
И хотя я в самом деле устал, но не усидел у костра. Взял топор, пошел на реку и целый час яростно рубил прорубь, тратя последние силы. Напрасно – рыба не шла на мои пустые приманки. А может быть, ее уже не было, она дремала на дне.
Обессиленный, злой и голодный, поздно вечером я залез в спальный мешок. Мне снилось, что в училище я получил наряд рабочим на кухню. Час за часом разносил я по столам тяжелые бачки со щами, жадно вдыхая запах кислой капусты. Я был очень голоден, но прежде всего надо было обслужить роты. Наконец офицер подал команду встать. Я поспешил на кухню, вынул оставленную для рабочих кастрюлю, сполоснул ложку, вдохнул горячий пар… и проснулся.
3
Мучения продолжались полтора или два дня. Потом голод затих, аппетит пропал. Продовольственные миражи перестали меня беспокоить. Желудок как бы убедился в бесполезности своих требований и перестал тревожить мозг горестными жалобами и заявками на еду. Есть уже не хотелось, вообще ничего не хотелось. В часы отдыха я молча лежал у костра и даже ленился повернуться, когда один бок начинал мерзнуть.
Маринов терял меньше сил и дольше сохранил способность думать.
На привалах он заговаривал со мной, большей частью о геологии.
Говорил он о самых важных своих идеях и несколько раз повторял одно и то же. Позже я понял: Маринов хотел, чтобы его открытие не пропало, если из нас двоих только я один доберусь до Усть-Лосьвы.
– Я все думаю, – сказал он однажды. – Ошибка это или ирония судьбы? Весной я колебался: вести экспедицию по Лосьве или по Кельме. Я же мог выбрать и Кельму, тогда бы мы нашли и купол и асфальт в самом начале лета, еще до вызова на Тесьму, и сейчас праздновали бы победу. Почему я предпочел Лосьву? Только потому, что меня увлекли описания Малахова: крутые берега, сплошные обнажения. «На Лосьве все будет ясно», – думал я… Ну вот мы прошли по Лосьве, и нам стало ясно, что нефти нет и почему нет. Но мог же я догадаться с самого начала, что и Малахову все было ясно. И, если он не видел признаков нефти, значит, ее может и не быть. Ошибка в рассуждениях, ранняя осень, волки – мелочи, пустяки. А в результате открытие может задержаться на годы.
Я слишком устал, чтобы соблюдать вежливость.
– Ваша ошибка не случайна, Леонид Павлович, – сказал я. – Беда в том, что мы одни. У одиночки все случайно. Случайно он может сделать открытие и случайно прозевать. Если бы на Югорском кряже были десятки партий, одна из них погорела бы на Лосьве, другая или третья прошла по Кельме. Но мы – одиночки, и наше случайное открытие может погибнуть вместе с нами.
– Мы одни, потому что мы первые, – сказал Маринов. – Самый первый обязательно должен быть один. Потом к нему присоединяются не первые.
– В том и беда наша, что вы никого не присоединили. Всё хотите сделать сами. Пустились в путь в одиночку.
– Я не пустился в путь, Гриша, меня послали.
– На фронте не посылают в разведку одну партию.
– Но может случиться, что только одна найдет штаб противника.
– Тогда она обязана доставить донесение, не имеет права погибнуть.
Маринов долго лежал молча. Потом сказал неожиданно:
– Дай топор.
– Что вы хотите, Леонид Павлович? Дров хватит. Нарубить еще?
– Я попрошу тебя сделать затес на сосне. Вот на этой большой, повыше.
Недоумевая, я выполнил его просьбу.
– А теперь нагрей острие в огне и выжигай на затесе: «Купол у порога. Выходы асфальта. Маринов. Гордеев».
Сырое дерево шипело, когда горячее лезвие прикасалось к нему. На белой древесине отчетливо выделялись корявые ожоги: «Купол у порога. Выходы асфальта…» Я знал: одинокие разведчики могут погибнуть случайно, но донесение должно быть доставлено.
4
Говорят, будто у людей, приближающихся к смерти, портится характер, и они становятся жадными, скупыми, сварливыми. Думаю, что это неверно. Скупым становится тот, кто был скуп в душе; эгоистом тот, кто вею жизнь думал только о себе. Просто черты эти становятся явственнее, потому что у потухающего человека остается мало черт в характере, только самые главные. У него уже не хватает сил на многообразие и сложность. Люди становятся проще перед смертью.
Я слишком много видел умирающих на фронте и в госпитале после фронта. Я знаю, кто в жизни думал об имуществе, тот и умирал, лепеча о деньгах и тряпках. А кто жил для Родины, семьи, работы, тот и говорил, умирая, о Родине, семье, работе…
Мы с Мариновым умирали с голоду, умирали в прямом, не в переносном смысле. Мы теряли силы, у нас слабели мускулы и головы. Второстепенное отпадало, как шелуха, на него не хватало энергии. На себе, конечно, я не мог замечать, я говорю о Маринове. Был большой, сложный, многообразный человек с большими достоинствами и большими недостатками. Он был талантлив, но замкнут и неуживчив, умел учить и воспитывать, но черство, без тепла к людям, был честен и резок, в работе напорист, а с женщинами нерешителен, любил командовать и не умел подчиняться, гордился охотничьими трофеями и со вкусом коллекционировал книги. И вот все черты, привычки, вкусы, склонности свалились, как истлевшая одежда. Осталось одно, основное, самое главное – разведчик геологического фронта, несущий донесение.
На каждой стоянке Маринов брал топор и, сделав зарубку на самом заметном стволе, косыми нестройными буквами выжигал: «Купол у порога. Выходы…» Я смотрел на эти надписи и не думал о том, что нас, возможно, не будет, когда люди их прочтут.
На стоянках я валился без сил. Маринов дольше сохранил способность думать. Деревянными пальцами он заносил в записную книжку заметки, такие же корявые, как те, что он выжигал на стволах. Он писал: «Югорский кряж – это разлом третьего порядка. Здесь откололся дальний угол платформы. Он расколот на ступени, края их – разломы четвертого порядка. Они проходят у Старосельцева и Ларькина. На таких разломах надо искать нефть, цветные металлы, железные руды. Разломы четвертого порядка известны мало. Надо еще составить их карту для Европейской России и Сибири».
Я понимал – Маринов пишет завещание. Он оставляет в наследство мысли – алмазы, которые еще надо шлифовать… Мысли не вмещались в короткие фразы, Маринов пытался растолковать мне. Но я не хотел вдумываться. У меня была другая жизненная задача – дотащить его до Югры.
Однажды, на пятый или на шестой день, Маринов вручил мне записную книжку и сказал, пряча глаза:
– Нам надо разделиться, Гриша. Ты пойдешь вперед за помощью, а я подожду здесь. Топор есть, дров хватит.
– Нет! – сказал я. – Мы будем вместе.
– Один ты дойдешь быстрее. И дня через три пришлешь помощь. Это единственное разумное решение.
Я отлично понял – он предложил мне смотреть сквозь пальцы на самоубийство, вежливо называя его «разумным решением».
– Нет! – сказал я.
– Не забывайте, товарищ Гордеев, что я начальник. Я требую, чтобы вы ушли. Я приказываю вам доставить мою записную книжку! Выполняйте!
– Нет! – сказал я.
Будь у меня больше сил, я возражал бы многословнее. Я сказал бы, что никакая книжка не заменит живого человека, умеющего развивать замыслы, исправлять и даже отказываться от них, что нельзя спасать жизнь одного человека ценой жизни другого, что мы не имеем права сдаваться, ни один из нас, ради того, чтобы другому было легче. Но у меня не было сил спорить, и я сказал коротко: