Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 14



Юля молчала, прислушиваясь к шушуканью нянек. Скорее бы кончился этот томительный разговор, всё равно не хочет она к отцу на дачу. И букет жёг ей руки: она положила цветы на скамейку, на самый край. Подумала даже: “Хорошо бы столкнуть в урну незаметно”.

Отец тяжко вздохнул и сказал, ковыряя палкой в песке:

— Если не лгать самому себе, мне просто хочется, чтобы ты жила рядом. Пока молод был, мог работать по восемнадцать часов в сутки, работа заполняла жизнь целиком. Сейчас посижу шесть — восемь часов и ложусь с мигренью, лежу один на пустой даче. Так хотелось бы, чтобы молодые голоса звучали рядом, хотя бы за перегородкой.

“А ты заслужил? — подумала Юля жестоко. — Когда сильным был, бросил меня на маму, а теперь тебе молодые голоса нужны”.

Вслух она сказала другие слова, вежливые, необидные. Сказала, что в общежитии ей удобнее заниматься, рядом другие готовятся, проконсультируют. И к институту близко. А на дачу ехать поездом два часа ежедневно в прокуренном вагоне. На собрании не задержись, в театре не останься. Чуть застрянешь — иди в темноте лесом…

— А я такая трусиха, папа!

Но, честно говоря, не в трусости дело было и даже не в обиде за маму. Юля в первый раз в жизни жила одна, она так упивалась самостоятельностью. Так замечательно было жить по-своему, никого не спрашивая, тасовать часы суток вопреки разуму: ночью танцевать, утром отсыпаться, вечером зубрить. Если понравилась кофточка, потратить на неё всю стипендию, две недели питаться только хлебом с горчицей да чаем. И в театр ходить когда вздумается, и знакомых выбирать по собственному вкусу, не согласуя с родителями. Зачем же, выскользнув только что из-под крылышка мамы, тут же соглашаться на опеку отца?

— А я такая трусиха, папа, я даже тёмной комнаты боюсь.

Отец не стал её уговаривать. Поднялся сгорбившись, тяжело опёрся на палку. Сказал грустно:

— Ничего не поделаешь: если бросил на маму, не рассчитывай на молодые голоса за перегородкой.

Такими словами сказал, как Юля подумала. И букет столкнул в урну.

Как будто мысли её подслушал.

Впрочем, на Юлю он не обиделся. Раз в месяц звонил в общежитие, справлялся о здоровье и затруднениях. И деньги переводил по почте аккуратно, хотя не обязан был: Юля уже достигла восемнадцатилетия. Она даже хотела отказаться от денег во имя принципов самостоятельности, но не получилось. Папа подгадывал очень удачно, как раз дней за пять до стипендии, как раз когда студенты подтягивают кушаки, начинают рассуждать, что “обед — не гигиена, а роскошь”. И друзья наведывались к Юле ежечасно, справлялись: “Не подкинул ли ей предок “тугрики”?” Просили: “Выдели трёшку до стипендии, если не хочешь безвременной кончины…”

Целый год папа играл роль доброй феи и целый год подобно фее не появлялся на глаза. Юля ждала записки, начала даже подумывать, что из вежливости хоть раз надо навестить его на даче. Но зимой откладывала поездку до тепла, а потом шла сессия, потом надо было съездить в Новокузнецк, тут же “набежала” туристская путёвка. И вот: “…приезжай проститься. Торопись. Можешь опоздать!”

Уже в поезде, услышав в перестуке колёс “торопись, торопись”, Юля заторопилась душевно. Ей стало стыдно, что она такая здоровая, так весело проводила время у костра, когда папа чувствовал себя плохо, посылал отчаянную телеграмму. И совесть начала ей твердить, что она виновата тоже: ради безалаберной вольности своей оставила в одиночестве больного отца, никто за ним не ухаживает, никто не помогает. Может, он и выздоровел бы давно, если бы дочь была рядом. И Юля не могла усидеть на своей полке, все стояла у окна, высматривала километровые столбы: сколько осталось там до Москвы? У проводницы выспрашивала, не опаздывает ли поезд. В Москве даже не заехала в общежитие, оставила вещи в камере хранения, с вокзала побежала на другой вокзал. Охваченная тревогой, в электричке в тамбуре простояла всю дорогу; от станции через перелесок бежала бегом, обгоняя прохожих; справлялась, где тут дача Викентьева, пока какой-то парнишка с корзиной грибов, прикрытых для свежести кленовыми листьями, не переспросил её:

— Это который Викентьев? Кого хоронили позавчера?

В душной, непроветренной комнатке пахло цветами и лекарствами. Склянки стояли на тумбочке у кровати и на письменном столе, на полках и на шкафу. Всю комнату заполонили лекарства, которые не помогли человеку… и пережили его. Под смятой кроватью валялись куски ваты и вафельное полотенце с бурыми пятнами крови. Казалось, больной недавно встал с кровати, перешёл в соседнюю комнату. И только зеркало, занавешенное простыней, напоминало о том, что больной ушёл навсегда.



Терзаясь запоздалыми угрызениями, Юля сидела на стуле, всхлипывая, держалась пальцами за виски. Теперь она корила себя за чёрствость и бессердечие, со стыдом вспоминала хор у костра. Может быть, папа умирал в тот самый час, когда она веселилась и хохотала. Может быть, думал о ней. А она ничего не чувствовала, ничегошеньки. А ещё говорят, что сердце вещун, будто бы извещает о горе за сотни километров.

— Он ничего мне не передавал? — спрашивала она снова и снова.

У дверей, скрестив руки под передником на животе, стояла хозяйка соседней дачи, дородная, неряшливая женщина с усатыми бородавками. Сердитым голосом, многословно, с подробностями рассказывала она, как тяжко умирал отец и как трудно было ухаживать за ним ей, детной матери, отрываться от хозяйства и сада без надежды на благодарность, зная, что родственники к больному равнодушны, палец о палец не ударили, копейки не заплатят…

— А мне он ничего не передавал? — допытывалась Юля, готовясь услышать самые горькие упрёки.

Хозяйка все уклонялась от ответа, подробно рассказывала о своих заслугах, которые, конечно же, останутся без благодарности. Только после четвёртого раза ответила, поняв вопрос по-своему:

— Что он мог передать? Безрасчётный был человек, все деньги на стеклянные банки просаживал. Вся соседняя комната его рукодельем завалена: проволочки и стекляшки. Видимо, одна вещичка была ценная, велел дочери в руки передать. Мне поручил передать. Знал мою честность.

И, нехотя выпростав руки из-под передника, она протянула Юле плоскую картонную коробку. На ней круглым детским почерком (видимо, отец диктовал какому-нибудь школьнику) было написано:

“Девочка моя, передаю тебе мою последнюю работу. Носи на здоровье, вспоминай обо мне. Хотелось бы помочь тебе лучше понимать людей, чтобы не было у тебя в жизни роковых недоразумений, как у нас с мамой”.

Юля открыла коробку — цветное сверкание ударило в глаза. Внутри лежала… диадема, повязка, кокошник (Юля не сразу подобрала слово), затейливо сделанная из цветных камешков и бисера. “Какой драгоценный подарок!” — подумала Юля в первую минуту. Потом разглядела, что диадема сделана из тонюсеньких проволочек, медных и серебристых завиточков, к которым были припаяны разноцветные кристаллики и разной формы радиодетальки. Все это было подобрано со вкусом, с узорами — своеобразное радиокружево, электротехническая корона. Видно, не один месяц отец трудился по вечерам, готовя это оригинальное украшение для дочери.

— На лоб одевается, — проворчала соседка обычным своим недовольным голосом. — А на затылке застёжки. Мне-то она мала, на девичью головку делалось.

Юля приложила ко лбу, нащупала колючие застёжки сзади, невольно бросила взгляд в зеркало. Очень шло это цветное сверкание к её чёрным волосам.

И тут же услышала за спиной ворчание:

“Девка — она и есть девка, никакого понятия. Забыла, что комната покойника, сразу к зеркалу, занавеску — дёрг! Хорошо, что я ей этот пустой убор отдала, им, девкам, ничего, кроме нарядов, не нужно. А вещички все в подполе, в подпол она не заглянет. Как уедет, я вытащу ужо шубу и что получше”.

Юля вздрогнула. Так вот какова эта “самоотверженная” сиделка. Можно представить себе, сколько горьких минут доставила умирающему отцу эта жадная хищница…

— А где тут подполье? — спросила Юля.

— Нет никакого, не знаю, — ответила соседка. И тут же добавила зачем-то (странная женщина!) глуховатым шёпотом: “Лаз я сундуком в коридоре задвинула. Не найдёт она сама”.