Страница 11 из 21
- Господа! Кто получает- "Ведомости*? Нет ли чего нового? - спросил кто-то из гостей. С минуту продолжалось молчание.
- Я просмотрел у отца ректора один нумер, - отвечал эконом, - ничего нет особенного. Пишут, что умер стихотворец Лермонтов.
- А, умер? ну, царство ему вебесное. Мне помнится, я где-то читал стихи Лермонтова, а где - не припомню.
Между тем началось приготовление к закуске. На столе появились бутылки. Кухарка хлопотала в другой комнате: разрезывала холодный говяжий язык, холодного поросенка, жареного гуся и прочее и прочее. В это время Иван Ермолаич, никем ие замеченный, вышел в переднюю и стал отыскивать свои калоши. Я подал ему его шинель. "Вы семинарист?" - спросил он меня. "Да, семинарист". - "А к лакейской должности не чувствуете особенного призвания?" - "Нет", - отвечал я с улыбкою. "Ну, слава богу. Что ж вы третесь в передней? Шли бы лучше в свою комнату и на досуге читали бы там порядочную книгу… до свидания". Он надвинул на глаза свой картуз - и ушел. Я не оставался без дела: помогал кухарке перетирать тарелки, сбегал однажды за квасом, которого оказалось мало и за которым кухарка отказалась идти в погреб, сказав, что по ночам она ходить всюду боится и не привыкла и ломать своей шеи по скверной лестнице не намерена. Потом опять взялся перетирать тарелки и, по неумению с ними обходиться, одну разбил. Кухарка назвала меня разинею, а Федор Федорович крикнул: "Нельзя ли поосторожнее!" Наконец каждому гостю поочередно я разыскал и подал калоши, накинул на нлечи верхнее платье и, усталый, вошел в свою комнату. Сальная свеча нагорела шапкою и едва освещала ее неприветные стены. Федор Федорович заглянул ко мне в дверь. "Вот видишь, мы там сидели, а тут целая свеча сгорела даром. Ты, пожалуйста, за этим смотри…"
Эхма! Vaaitas vanitatum et omnia vanitas!
30
Именно: omnia vanitas! На квартире невесело, в классе скучно, не потому, что я невнимателен к своему делу, а потому, что товарищи мои слишком со мною необщительны, слишком холодны. Вот, ей-богу, чудаки! Неужели они думают, что я в самом деле решусь пересказывать Федору Федоровичу все, что я вокруг себя вижу и слышу? Но тогда я презирал бы самого себя более, нежели кто-нибудь другой. Желал бы я, однако, знать, в чем заключается наблюдение Федора Федоровича за моими занятиями и что разумеет он под словами: следить за ходом моих успехов? Уж не то ли, что иногда отворит мою дверь и спросит: "Чем занимаешься?" Вот тем-то, отвечу я. "Ну и прекрасно. Пожалуйста, не болтайся без дела". И начнет разгуливать по своей комнате, поигрывая махрами шелкового пояса и напевая вполголоса свой любимый романс:
Черный цвет, мрачный цвет, Ты мне мил навсегда.
Или присядет на корточки середь пола и тешится с серым котенком. "Кисинька, кисинька!.. Эх, ты!.." И поднимет его за уши. Котенок замяучит. "Не любишь, шельма, а? не любишь?" Положит его к себе на колени или прижмет к груди и ласково поглаживает ему спину и дает ему разные нежные названия. Котенок мурлычет, жмурит глаза и вдруг запускает в ласкающие его руки свои острые когти. "А чтоб тебя черт побрал!" - крикнет Федор Федорович и так хватит об пол своего любимца, что бедное животное ошалеет, проберется в какой-нибудь угол и, растянувшись на полу, долго испускает жалобное: мяу! мяу!
Я заметил, что Федор Федорович бывает в наилучшем расположении духа в праздничные дни, после сытного обеда, который оканчивается у него объемистою мискою молочной каши, немедленно запиваемой кружкой густого красного квасу. В прошлое воскресенье, едва кухарка успела убрать со стола посуду и подмести комнату, Федор Федорович лег на диван, подложил себе под локоть пуховую подушку, приказал мне подать огня для папиросы и крикнул: "Гришка!" - "Ась!" - ответил Григорий из передней. "А ну-ка, поди сюда". Мальчуган вошел и остановился у притолоки. Посмотрел я на него, - смех, да и только: волосы всклокочены, лицо неумытох рубашка в сальных пятнах, концы старых сапог, подаренных ему Федором Федоровичем, загнулись на его маленьких ногах вроде бараньих рогов. Но молодец он, право: как ни дерут его за вихор, всегда весел! "Ну что ж, ты был сегодня у обедни?" - спрашивает его Федор Федорович. "А то будто нет". - "И богу молился?" Григорий почесался о притолоку и ухмыльнулся: "Как же не молиться! на то церковь". - "Ну, где ж ты стоял?" Григорий смеется. "Чему ты смеешься, stultus?" Звук незнакомого слова так удивил мальчугана, что он фыркнул и убежал в переднюю. "Ты не бегай, рыжая обезьяна! Пошел, сними с меня сапоги!" Григорий повиновался. Между тем Федор Федорович лениво зевал и осенял крестом свои уста. "Ну, рыжий! хочешь взять пятак?" - "Хочу", - отвечал рыжий и протянул за пятаком руку. "Э, ты думаешь - даром? Представь, как продают черепенники, тогда и дам". Мальчугап остановился середь комнаты, прищурил глаза и, медленно, размахивая правою рукою, затянул тонким голосом:
Эх, лей, кубышка,
Поливай, кубышка,
Не жалей, кубышка,
Хозяйского добришка.
За хозяйской головою
Поливаем, как водою.
Кто мои черепенники берет,
Тот здрав живет. Подходи!..
При последнем слове он бойко повернулся на каблуке и топнул ногою об пол. Вслед за тем я получил приказание остановить маятник часов, и Федор Федорович погрузился в безмятежный сон.
Октября 6
Заходил я, ради скуки, к Яблочкину и застал его, как и всегда, за книгою. Он сидел перед окном, подперев руками свою голову, и так был углублен в свое занятие, что не слыхал, как я вошел. "Ты, брат, все за книгами", - сказал я, положив руку на его плечо. Он вздрогнул и быстро поднялся со стула. "Тьфу! как ты меня испугал! Отчего ты так редко у меня бываешь? Или боишься своего наставника?" - "Что за вздор! - отвечал я, - нашлось свободное время, вот я и пришел. Нет ли чего почитать?" - "Я тебе сказал: только бери, книги найдутся". Яблочкин вздохнул и прилег на кровать. "Грудь, душа моя, болит, - сказал он, смотря на меня задумчиво и грустно, - вот что скверно! Ах, если бы у меня было твое здоровье, чего бы я не сделал! чего бы я не перечитал! Лентяй ты, Вася!" - "Нет, Яблочкин, ты меня не знаешь, - отвечал я несколько горячо, - я так зубрю уроки, что другой на моем месте давно бы слег от этого в могилу или сделался идиотом". Он посмотрел на меня с удивлением. "Откуда же в тебе эта любовь к мертвой букве?" - "Тут нет никакой любви. Я смотрю на свои занятия как на обязанность, как на долг. Я знаю, что этот труд со временем даст мне возможность принести пользу тем, в среде которых я буду поставлен. Знаешь ли, друг мой, - продолжал я, одушевляясь, - сан священника - великое дело. Эта мысль приходила мне в голову в бессонные ночи, когда, спрятав учебные книги, усталый, я бросался на свою жесткую постель. Вот, - думал я, - наконец, после долгого труда, я удостоиваюсь сана священнослужителя. Падает ли какой-нибудь бедняк, убитый нуждою, я поддерживаю его силы словом евангельской истины. Унывает ли несчастный, бесчестно оскорбленный и задавленный, - я указываю ему на бесконечное терпение божественного страдальца, который, прибитый гвоздями на кресте, прощал своим врагам. Вырывает ли ранняя смерть любимого человека из объятий друга, - я говорю последнему, что есть другая жизнь, что друг его теперь более счастлив, покинув землю, где царствует зло и льются слезы… И после этого, быть может, я приобретаю любовь и уважение окружающих меня мужичков. Устраиваю в своем доме школу для детей их обоего пола, учу их грамоте, читаю и объясняю им святое Евангелие. Эти дети становятся взрослыми людьми, разумными отцами и добрыми матерями… И я, покрытый сединами, с чистою совестью ложусь на кладбище, куда, как духовный отец, проводил уже не одного человека, напутствуя каждого из них живым словом утешения…"
Яблочкин пожал мне руку.
- У тебя прекрасное сердце! Но, Вася, нужно иметь железную волю, мало этого, нужно иметь светлую, многосторонне развитую голову, чтобы устоять одиноко на той высоте, на которую ты думаешь себя поставить, и где же? В глуши, в какой-нибудь деревушке, среди грязи, бедности и горя, в совершенном разъединении со всяким умственным движением. Вспомни, что тебе еще придется зарабатывать себе насущный кусок хлеба своими руками…