Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 173

Что же до обстоятельств своего появления на свет, то, при всей щекотливости темы, при том, что после его откровений всякий недоброжелатель мог бросить ему в лицо презрительное: «bâtard!»,[9] Максим Михайлович был положительно бесстрашен в подробностях и вовсе не застенчив в словах. Его, к примеру, спрашивали, причем тоном высокого уважения и даже с некоторой печалью в лице, а кто, спрашивали, была ваша мама и каков был род ее занятий? Прошу заметить – вопрошающий ни единым намеком не выразил интереса к национальности мамы, хотя общая смуглость Максима Михайловича, черная с проседью бородка, черные, чуть волнистые волосы и черные же, слегка навыкате глаза волей-неволей вызывали сомнения в его славянском происхождении. Спрашивали и о папе – и точно так же с опасением переступить черту, за которой начиналась область сугубо личного и, может быть, даже болезненного.

– Мама моя, – без тени смущения объявил Максим Михайлович, – была известная в определенных московских кругах блудница, красавица и еврейка.

Зашумел от этих слов битком набитый зал Дома журналистов, шепоток запорхал между рядами, а кто-то (это был уже навестивший ресторан, где готовили фуршет, и хлебнувший там двести водки, отправив ей вслед большую ложку черной икры, корреспондент «Красной звезды» Витька Димитриев, выделявшийся среди прочих багровым лицом и как бы навсегда остекленевшими голубыми глазами) возьми да и брякни во весь голос: «Вот так мамочка!» Жуткая тут наступила тишина, ей-Богу. Ждали вспышки высокопреосвященнического гнева, ждали, что нанятые архиепископом помощники немедля удалят багроволицего корреспондента – причем не только из зала, на что бы он наплевал и забыл, но и со строжайшим запрещением и ныне, и впредь посещать лукулловы пиры Максима Михайловича. Вот это было бы ему прямо под дых. Ничего похожего.

– Разве от матерей отрекаются? – с глубоким укором обратился Максим Михайлович к залу вообще и к представителю «Красной звезды» в особенности.

Зал облегченно загудел, многие тотчас записали слова г-на Генералова, соображая, что отчет о пресс-конференции можно будет дать под броским заголовком: «От матерей не отрекаются!» Лицо корреспондента военной газеты побагровело, и он принялся обеими руками растягивать обхвативший обрюзгшую шею галстук и рвать пуговицы на воротнике рубашки.

– Врача! Врача! – панически вскрикнула сидевшая с ним рядом сухопарая дама из «Советской культуры».

Но не врач – сам архиепископ, юношески-быстро спустившись со сцены, протиснулся к уже теряющему сознание Витьке. Даже собравшаяся здесь искушенная публика, видавшая на своем веку и Крым, и Рим, бравшая интервью у премьеров, примадонн, королей, диктаторов, преступников, людей святой жизни вроде матушки Терезы или о. Василия из Васк-Нарвы, далеко прославившегося умением отчитывать бесноватых, – даже такая публика не смогла удержаться и в едином порыве встала с мест, чтобы как можно лучше видеть Максима Михайловича, возложившего левую руку на пылающее багровым пламенем чело страдальца, правую воздевшего вверх и произносившего нечто вроде молитвы на неизвестном залу языке, хотя среди собравшихся были, ей-ей, недурные мастера поболтать на всех европейских наречиях и даже на японском, которым в совершенстве владел сидевший неподалеку автор книги о цветущей сакуре. Натурально, со всех сторон засверкали вспышки фотоаппаратов, телеоператоры с камерами на плечах заметались в поисках лучшей точки, корреспонденты радио потянули свои микрофоны чуть ли не в рот Максиму Михайловичу – но у всех впоследствии вышел полный конфуз. Ничего не было – ни на пленках камер, ни на лентах магнитофонов. Белесые пятна в одном случае, шумы и шорохи зала – в другом. «Чертовщина какая-то», – поздно вечером сообщил по телефону своим собратьям фотокор Пашка Нестеров, работавший в ту пору на немецкий «Шпигель», парень лет двадцати пяти, наглый, обаятельный и бесстрашный. (Знал бы он, насколько точно было его определение этого странного казуса!) Словом, не осталось от происшествия в Доме журналистов ни снимков, ни телерепортажей, ни радиопередач – но люди, люди-то остались! И они согласно свидетельствовали о полном излечении военного корреспондента, последовавшем после молитвы (да! утверждали, что язык, на котором ее произнес Максим Михайлович, изобиловал гортанными звуками), быстрых движений рук возле головы журналиста и скользящих прикосновений ладоней архиепископа к его телу: от плеч до – что неимоверно всех поразило – ширинки, которая была оглажена особенно бережно. У дамы из «Советской культуры» бешено заколотилось сердце, когда, скосив глаза, она увидела, как быстро и зримо вздыбилась ширинка соседа и долго держалась небольшой, но крутой горкой.

– Ну вот и все, – промолвил Максим Михайлович и отправился на сцену.

– А что со мной было… доктор?! – ему вслед крикнул как-то молодцевато воспрявший корреспондент «Красной звезды».

– Я не доктор, – весело отвечал ему со сцены г-н Генералов, – я только учусь… Небольшой скачок давления. Сегодня водки не пить. Три рюмки коньяка – ваша норма.

– На всю жизнь?! – горестно ахнул Димитриев.

– Сегодня, – отчеканил Максим Михайлович и вернулся к вопросу о своем происхождении.

Мир – начал он свою первую речь в Москве – единожды обозначив нечто, с превеликим упорством держится потом за найденное слово, хотя зачастую оно далеко не исчерпывает сущность явления, предмета или понятия, так, что между ними и словом остается свободное от смысла пространство, каковое непросвещенный народ заполняет всяким вредным и недостойным вздором. Которое из трех определений, данных не далее часа назад моей усопшей матери, более всего поразило зал? Красавица? О, если б вы видели ее… Дело не в прелестных чертах лица, не в фигуре, словно изваянной Микеланджело, не в черных волосах, густой волной спадающих до пояса, – дело в каком-то поистине неземном огне, всегда пылавшем в ней и придававшем ей неизъяснимое очарование. А природный ум, острота речи, многообразие дарований, проявленных ею в музыке, живописи и поэзии! У нее есть стихотворение, посвященное Лилит… да, да, Лилит, подлинной праматери человеческого рода… какая Ева? вам заморочили голову сначала в школе, а потом на факультете журналистики, молодой человек! «Бесценная Лилит, – так оно звучит, – продли мне этот дар, продли блаженство, коим наградила. Всегда готова я в любовь и страсть – в пожар, который ты во мне до смерти вспламенила». Нет и не будет более таких женщин. При этих словах его высокопреосвященство грустно понурил голову. Но будем честны, с глубоким вздохом промолвил затем он, ведь не это вызвало нездоровое оживление в зале и восклицание, в котором, говоря по чести, любящий сын мог услышать и насмешку, и легкое презрение, что, в свою очередь, могло бы породить в нем ответные недобрые чувства и действия.

– Смею вас уверить, господа, я умею отвечать на причиненные мне обиды, – тихо произнес Максим Михайлович, и не было среди присутствующих человека, который бы не вздрогнул от внезапной мысли, как чудовищно-страшна была бы месть его высокопреосвященства.

– Простите… э-э… ваше… э-э… святейшество! – тут же принес покаяние Витька Димитриев.

– Я пока еще не святейшество, – со смутной улыбкой отвечал г-н Генералов. – Но не волнуйтесь. Я пока ни на кого здесь не сержусь. – (После второго «пока» сидевший у двери благоразумный корреспондент журнала «Знание – сила» тихонечко выскользнул из зала). – Да, она была еврейкой. Быть может, именно это вызвало стихийный ропот зала? Быть может, среди собравшихся здесь просвещенных людей есть антисемиты? Быть может, сюда пожаловали те, кто верит в подлинность «Протоколов сионских мудрецов»?

Как раз у Витьки Димитриева лежала в сумке только что купленная им в храме Вознесения у Никитских ворот книжка Нилуса с «Протоколами», в которых, по словам его ближайшего друга, полковника из журнала «Коммунист Вооруженных сил», открывалось чудовищное хитросплетение еврейского заговора ради захвата этим племенем окончательного мирового господства, что, собственно, и происходит на наших глазах, ибо вокруг одни евреи, выпившие море крови у русского народа. Памятуя предшествующее событие, едва не ставшее для Витьки катастрофой, пришлось признаваться.

9

bâtard (франц.) – незаконнорожденный, ублюдок, подкидыш.