Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 57



“Меня упрекают, что я будто бы флюгер, — формулировал свое кредо Суворин. — Я совсем не флюгер. ...Часто мнения, которым я давал место, мне совсем не нравились, но мне нравилась форма, остроумие, живая струя. Ручей — не Волга, речка — не океан, но и в ручье, и в речке есть поэзия, есть правда природы. Так и в человеческой душе. Лишь бы она была искренняя”.

Именно эта идейная широта и позволила ему вовремя оценить Чехова и сделать его общероссийской знаменитостью (в суворинском издательстве вышло в 1880 — 1890-х гг. пять сборников произведений Антона Павловича, многие из которых до этого появились на страницах “Нового времени”). Не будь Суворина, и мы вряд ли имели сегодня того Розанова, какого имеем; Василию Васильевичу он, во-первых, разрешил писать почти всё, что тот пожелает, а во-вторых, научил писать его вместо длинных и многословных трактатов яркие, живые миниатюры. Только в “Новом времени” смог в полную силу развернуться такой воистину великий русский публицист, как Меньшиков, давший в своих “Письмах к ближним” настоящую “энциклопедию русской жизни”. Наконец, внутренняя свобода от любого доктринёрства помогла Суворину сделать газету читаемою всеми, внеся в нее элемент “желтизны”: скандалы, сплетни, уголовная хроника — ведь это и русским интересно, а у Каткова с Аксаковым одна политика да моральные проповеди — благородно, конечно, но недейственно .

Его часто упрекали в беспринципности: Щедрин называл “Новое время” — “Чего изволите?”; то же обвинение красной нитью проходит через всю книгу Динерштейна, но даже и вполне дружественный последнему А. И. Рейтблат в рецензии на нее поставил эту “аксиому” под сомнение. Не надо путать принципиальность и партийность. Суворин всю жизнь упрямо не давал себя замкнуть в узкие рамки какой-либо партии, но оставался верен главному в себе. Еще совсем молодым, только вступая в литературный мир, он писал в 1861 г. в частном письме: “Я не принадлежу по своим убеждениям ни к конституционалистам, ни к красным, ни к Каткова партии, ни к партии Чернышевского, ни к партии “Времени” (журнал братьев Достоевских, орган “почвенничества”. — С. С. )”. В 1878 г. он признавался И. Аксакову, что его “тянут в либеральный лагерь, который всегда был мне противен по своей узости, по своим рамкам, даже по своему содержанию, которое заранее было определено и которое заключало в себе все ответы на вопросы. Смею думать, что я немного шире смотрю на задачи русского журналиста...”. А в его дневнике за 1907 г. читаем: “Мы заступались много раз за Союз русского народа, когда видели, что на него нападали несправедливо. Но быть в партии с г. Дубровиным и др. союзниками мы никогда не были и не будем. Не будем мы считать Союз русского народа за русский народ, как не считаем за русский народ ни одной другой партии”. Не партийность важна для Суворина, а благо Отечества. Какие бы колебания ни испытывал курс “Нового времени”, национальная идея никогда там не подвергалась сомнению. “Я более всего боюсь распадения России, принижения русской народности...” — вот что для него было первостепенно, все же остальное — более или менее относительно. “Ничего — специального , ничего — частного, ничего — личного, ничего — особенного и партийного; все — для всей России, для “Целой России”, обобщенно — что “требуется народу и государству”, требуется “русской истории, как она сейчас живо совершается” — вот лозунг и молчаливо принятый всеми сотрудниками маршрут”, — разъяснял “программу” “Нового времени” Розанов.

Иного названия политической позиции Суворина, кроме как “национализм”, не подберешь. Но национализм его был трезвым и зрячим, лишенным всякой сусальности и “возвышающих обманов”. Да, он мог написать: “Даже плохой русский лучше иностранца”. Но мог написать и совсем другое: “Нигде так мало и так беспутно не работают, как у нас, и нигде так не умеют не работать и увлекаться своим ежедневным делом”; или: “Нас хлебом не корми, но только отрицай. В этом наше утешение за климат, режим, бедность, отсталость”. По наблюдению Розанова, “в конкретном он всё как-то поругивал. Но замечалось, что все “поругиванья” имеют, однако, один склон: все клонилось к тому, все проистекало из того — “ах, зачем России не так хорошо, как могло бы ”. Я себе могу представить Суворина, пробирающегося, как тать ... в темный чужой дом, где живет язвящее Россию существо, — и что он в сердце его ударяет ножом”. При этом пылкая любовь к своему не становилась заскорузлым провинциализмом: он уважал германский “орднунг”, восхищался искусством и природой Италии (куда ездил постоянно), наряду с Пушкиным его “вечным спутником” был Шекспир...

Придется сказать немного и о пресловутом “еврейском вопросе”: ведь самым страшным грехом хозяина “Нового времени”, его “паранойей”, считается “злобный антисемитизм, произраставший из укоренившихся в семье сексуальных комплексов (?) и убеждения в финансовой изворотливости евреев” (таков стиль ученых авторов предисловия к современному изданию суворинских дневников). Суворин и другие “нововременцы” действительно много писали о евреях как о “вредном и роковом элементе в жизни русского народа”, но не из неприязни к ним “как к племени”, а лишь потому, что они “забирают русских и христиан в кабалу” (экономическое завоевание России еврейством в начале прошлого века — очевидный факт, о нем прямо пишет А.И. Солженицын в своей последней книге). В то же время в суворинском доме жила еврейка — учительница музыки, любимица хозяина, и никто ее там не третировал.

Менее всего мне бы хотелось изображать из моего героя некую ходячую добродетель, “рыцаря без страха и упрека”, бескомпромиссного идеалиста. Он был живым, страстным человеком с крупными достоинствами, но и с крупными недостатками, кроме того, он был деловой человек, коему слишком большая доза идеализма вообще противопоказана. Но еще менее того я желал бы заниматься ретроспективным чтением морали. Навязчивое стремление изобразить Алексея Сергеевича “душевным нигилистом” (традиция, идущая от З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковского, — последний очень хотел напечататься в “Новом времени”, а не добившись этого, стал поливать грязью уже покойного тогда издателя) есть, говоря по-лесковски, обычная “клевета”. Зачем “душевному нигилисту” издавать дешевого Пушкина (издание было убыточным), популяри­зи­ровать Чехова, которого он любил, как сына, защищать интересы русского народа во всех сферах его жизни? Но все встанет на свои места, если мы примем розановский портрет Суворина — смиренного служителя своей верховной святыни — России. Я хочу надеяться, что со временем не только будет переиздана лучшая часть литературного наследия “Ломоносова русской прессы” (в первую очередь его многолетний публицистический цикл “Маленькие письма”), не только появятся о нем книги, написанные без лютой ненависти, но и сам его образ станет знаком и близок каждому нормальному русскому человеку, ибо когда-нибудь отечественный Уэллс снимет великий фильм “Гражданин Суворин”, где хозяин “Нового времени” предстанет со всеми своими противоречиями и трагедиями, но при том и в своей символической сущности — архетипом русского издателя и журналиста.

 

Приложение

ИЗ ПИСЕМ М. О. МЕНЬШИКОВА А.  С.  СУВОРИНУ

В качестве приложения к статье впервые публикуются четыре письма из обширного эпистолярного комплекса писем А.С. Суворину от ведущего публициста “Нового времени” Михаила Осиповича Меньшикова (РГАЛИ, ф. 459, оп. 1, ед. хр. 2628). Публикация С. М. Сергеева.



 

 

1

 

25 декабря 1904

 

Многоуважаемый Алексей Сергеевич.

Виктор Петрович1 просил меня отложить фельетон до вторника. Я выбросил резкости и пересмотрел фельетон. Убедительно прошу Вас его напечатать. Для меня это в данную минуту потребность, и я чувствую, что облегчить душу именно в этом роде — потребность общества. Dixi et animam levavi2.

Когда нестерпимо больно, выходит не мелодия, а крик, но, значит, так нужно. Бюрократия давно приспособила для себя плач как приятный душ, усыпляющий совесть, но пора, чтобы закапали над ними жгучие слезы пропа­дающего народа, а не прохладная водица. Что можем сделать мы, журналисты? Только не притворяться, только говорить то, что чувствуешь. Пусть это выходит дико, сумбурно, резко, — на отвыкшее от натуральных звуков ухо, но это сама истина, человеку доступная. Меня не прочтут ни японцы, ни англичане, а бюрократы прочтут, — пусть же они выслушают, как больно рядовому русскому человеку, необозримой массе тех, кого они считают сволочью. Мне же кажется, что сволочь-то настоящая именно они, наши высокопоставленные читатели, и дать им об этом отдаленное понятие, — поверьте, самое патриотичное, что может сделать печать.