Страница 86 из 93
Здесь, в Филадельфии, Ангел говорил о власти над язычниками и что они “как сосуды глиняные сокрушатся”, но сокрушатся только теми, “кто побеждает и соблюдает дела мои до конца”. Только кто их соблюдает? И вот римские и византийские руины упираются в небо страшными немыми каменными воплями о помиловании, а рядом весело играет огнями по случаю рамадана мечеть и тянутся на крик муэдзина женщины. И никто из них привычно “не видит” этих ужасающих руин. Как “не видит” своих руин и шумный, бегущий, снующий, кричащий Пергам, где мусульмане, приспособив под мечеть часть древнего храма Серапсиса и Изиды, в котором позднее напрасно пыталась прижиться византийская базилика, моют ноги перед входом в мечеть из кранов, вставленных в римские и византийские мраморы.
Куда, куда канула здесь великая слава и могущественное Слово, которое вековечнее камня и железа? Как могло Оно выветриться отсюда скорее мраморов Рима и Греции, словно не здесь родилась Церковь, обнимающая сегодня половину мира? Не оттого ли, что она прошла здесь самое тяжелое искушение соревнованием с земными религиями, расточив в противостоянии свое высшее небесное, не в камне хранящееся существо, повредив самое дорогое — целостное тело Церкви, подставив его под удар политических притязаний, хотя бы внешне одетых в форму религии, что было видно в Эфесском же, но уже “разбойничьем” соборе, так и не утвердившемся в качестве Вселенского, понуждавшем солдат (!) окружать храм во избежание столкновений.
Но слава Богу, в Никее всё еще вздрагивает сердце при виде такой же по-человечески, “по-русски” родной Софии, где на Первом соборе выковался наш “Символ веры”, а на последнем нам возвращалась икона. Как тотчас вспоминаешь здесь родные Софии — полоцкую, киевскую, новгородскую! Как с удивлением видишь — вот какое православие мы принимали! Эту строгую мерность, эту возвышенную ясность и чистоту, эту царственную гармонию, которые так слышны еще в древних храмах Новгорода и Владимира. Но и эту праматерь наших храмов уже обегает хоровод магазинчиков, толкающих друг друга вывесками: купи, купи, купи! А храм уже на три-четыре метра ниже города, и крик вывесок летит прямо в храмовые окна.
Площадь вокруг Софии декорирована цветами и фонтанами, а старые мраморы, где с одного светит крылами серафим, а с другого взывает греческое, тотчас читаемое “Христос, Христос”, уже служат только украшением, садовой “скульптурой”. Дети катаются на велосипедах вокруг и ждут нечаянного туриста — не перепадет ли чего. А в храме никого, кроме смотрителя, и нам опять можно послужить молебен и помянуть и “нашего” Николу, и других отцов вселенских соборов, боровшихся здесь за каждое слово и букву с сознанием, что “Слово — плоть бысть” и что малейшее расширение соборного толкования творит широкий путь погибели. А если бы, думаешь, жизнь не прерывалась, если бы единственная оставшаяся в живых фреска “Деисис” всё была на должной высоте, а не уходила в “культурный слой” так, что, чтобы рассмотреть ее, надо становиться на колени, если бы престол всё был престолом и не надо было искать его место на земле, куда бы положить крест, — как могущественно тверд и покоен был бы человек, как крепил бы его сам воздух этого великого Богодуховенного храма, давшего христианскому миру незыблемое основание, но в своих стенах уже не слышащего “Символа веры” и не украшенного спасенными им для мира иконами.
Хорошо хоть нет в нем больше мечети. Минарет пал при одном из землетрясений, и мусульмане сочли это указующим знаком и ушли из храма. Милосердное время выветрило чужой воздух, но еще не возвратило стенам родной памяти, и они горько немы.
Храм стоит в мире только непрерывной молитвой. Без нее он лишь дитя прошлого, след истории, памятник архитектуры, а не знак вечности, словно уходит из него небо, опускается купол, и надо напрягать столь чуждое Богу воображение, чтобы камень перестал быть камнем и исполнился света и живого тепла.
Сколько мы бились в 60-е годы, носясь от храма к храму и возбуждая это самое воображение, чтобы вернуть в себе утраченное чувство целого, снова стать русской полнотой, сколько поусердствовали в реставрации, но оглохшие без молитвы стены всё оставались камнем и не спасли наше просвещенное, но неосвященное сердце. И теперь здесь, посреди покойной Софии, я с горечью вспоминал эти наши 60-е и молился, как умел, чтобы эти великие стены поскорее перестали быть памятником и объектом туризма, а затеплились хоть малой и бедной, но живой молитвой. И кажется, это тоже таинственным образом зависит от нас, от того, как мы будем помнить колыбельные земли нашей веры и полноту Господнего слова, которое не знает национальности. Может быть, тогда нам не надо будет искать никаких насильственных оправданий и живописных отговорок, на которые мы такие мастера. Не надо будет ссылаться на политические сложности и дипломатические хитрости, так удачно избавляющие нас от самой свободной и самой неуклончивой воинской Господней повинности, которая так была ведома пророкам Ветхого завета и бедным рыбакам Нового, выходившим по первому зову: “Вот я, Господи!”.
Как я любил когда-то запись отца Сергия Булгакова о константинопольской Софии, сделанную им в первые дни изгнания, 9 января 1923 года, — этот восторг, этот “полет в лазури”! Казалось, приеду, увижу и благодарно приму каждое слово как счастливо сделанную за меня работу, как готовую страницу своего дневника. А вот возвращаюсь из Константинополя, из великой его Софии, перечитываю и смущенно его отодвигаю. Кажется, мы видели разные храмы. Где оно теперь, это “неумолкающее звучание золота стен”, это настойчиво вспоминаемое отцом Сергием “тихое и певучее золото, оттеняемое дивным благородным орнаментом”, это “море света, льющееся сверху”?
Может быть, виною металлические леса, воздвигнутые в центре во всю немыслимую высоту храма? Да нет, не это. Когда бы не подсветка, не увидеть было бы Богородицы в алтарной конхе, а тем более “императорских мозаик” на галереях. Золото закрашено тусклой охрой и мертвым орнаментом, подавившим все несдающиеся, все проступающие кресты Софии. Змеиные хищные молнии сур Корана с огромных щитов перекрывают шелест крыл “многоочитых, возвышающихся, пернатых” херувимов и серафимов. Легче вспоминался Д. Мережковский, навестивший Софию в 1904 году: “Я... смотрел в побледневший простор великого завоеванного храма с его тенями херувимов на стенах, чуть видными, точно отошедшими, слышал молитвы чужих людей Богу Отцу без Сына, и мне становилось грустно”.
Отец Сергий писал, что мусульмане в Софии показались ему благоговейными “местоблюстителями”, которые “достойнее нас, тех, которые так шумно собирались еще недавно воздвигать крест на св. Софию”. Может, тогда оно так и было, но сегодня я уже не могу разделить его мысли о благоговейных “местоблюстителях”, потому что отчетливо вижу в темной выси этого уже не обещающего “полета в лазури” храма, как сбывается предположение, что святая София может остаться только архитектурным памятником с начавшимся уже неизбежным разрушением. И самое-то горькое даже не в иноверном, не в том, что это мечеть, а в том, что опять в этих ошеломляющих размахом стенах очень видна (а какова, очевидно, была в золоте!) имперская высь, вызов Риму.
Легко улетаю за отцом Сергием в пору, когда “храм был полон молящимися, алтарь горел огнями и курился фимиамом”, и вполне понимаю “величие замысла богодейства”, но уже не тороплюсь принять тезиса “Пусть это была роскошь, императорская затея, ненужность или вред... но должна же была ощутительно сверкнуть в мире золотая риза Софии”. Да и сам он — вот чудо верно ведущей человека христианской мысли! — скоро побеждает в себе ликующего эстета и говорит на полях своей только что пьянившей мысли чудно верные слова: “Однако не вселенская власть утверждает вселенскую церковь, а вселенская любовь. И когда вдохновенные зодчие Софии впали в надмение византизма и заветы Софии заменили дряхлым самолюбованием, в это же время вселенские заветы Вечного города переродились в надмение “римского примата, судорожно сжимающего два меча и ими пытающегося покорить мир”. Узнаёте эти “два меча”? — союз церкви и государства.