Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 69



Кузькину уцелеть гораздо труднее, чем, к примеру, можаевскому же Матвею Песцову из повести “Полюшко-поле”, секретарю парткома дальне­восточного колхоза, в чьем облике проглядывает сам Борис Можаев. Боль­шинство-то его героев — это Матвеи Песцовы, работяги, люди дела, но одновременно люди какой-никакой, но власти. Даже полюбившийся всем кинозрителям милиционер Сережкин из “Власти тайги” не только молочко попивает, но и власть блюдет, как может, закон хранит от неуправных казно­крадов. И хоть пробовал Владимир Высоцкий в своей роли талантливо перело­мить симпатии зала, вызвать их к крутому полублатному герою, но все-таки зрителю больше полюбился ласковый, но неутомимый милиционер Сережкин. Можаевские герои, как правило, — это мощные, сильные характеры. Цельные и умеющие ставить перед собой задачи. Он сам был таким и в жизни, и на флотской службе, сам мечтал видеть таких у власти и в стране, и в колхозном деле.

...И вдруг возник Федор Кузькин — почти что шукшинский чудик, почти что шолоховский дед Щукарь. Но только в иной ипостаси — героя, на котором держится всё действие. Борис Можаев как бы проверяет на крепость своего чудаковатого аутсайдера: на что он способен.

Невзначай вышел на один из коренных русских типов. Всегда чуждых власти, и в советское время, и в царское время, и в татаро-монгольском нашествии, и где-нибудь в Господине Великом Новгороде. В лес ли уйдет отсидеться, или спрячется во тьме народной. Но выживет такой герой неказистый вместе со всей Россией, в то время когда и главные герои, и главные подлецы давно уж погибнут. Таким, как Федор Кузькин, лишь только надо дать самый малый шанс на выживание: ссуду какую-нибудь под корову, сенца раздобыть или еще чего. “Мне не впервой. Я на ходу легкий... По нонешним временам везде жить можно...” И вместе с Федорами Кузькиными начинает шевелиться сама Россия, выживать, обустраиваться под любую новую власть. Главное отличие Федора Кузькина еще от одного народного героя русской литературы — Ивана Африкановича из беловского “Привычного дела” в том, что Иван Африканович тянет на себе главную лямку, он никогда не уходит от дела, не воюет с властями попусту, взбрыкнет иногда и вновь на себе всю Россию тащит. Святогор какой-то махонький. Но, увы, Иванов Африкановичей и выбивать-то легче было всевозможным врагам. Били прямой наводкой, на поражение. Обрекали на вымирание вместе с опустевшими Матёрами и распутинскими старухами... Их — боятся больше, их и выжигают дотла. От Федора Кузькина отмахиваются, посылают его по пьянке рыбку для себя половить. А в нем-то, может быть, для сегодняшней России, да и для земли в целом и заключается главное спасение. Это какой-то толкинский Горлум неуловимый, для многих и неприятный, но в результате все мировое зло на себе и вытянувший. Смертию смерть поправ...

Мне нравится в прозе Бориса Андреевича, когда он, слегка устав от своих социальных забот, погружается в свой бездонный юмор. В присказки и всевозможную небывальщину. Этим они схожи с Василием Беловым. Вспомните тех же братьев Кузькиных и их горячность, от которой вся деревня порой стонала. В конце концов, герои-то можаевские не из кулаков повыхо­дили, а из сплошной бедноты. Потому и пробовали поначалу, как своего бедняка, Федора Кузькина к власти определить, даже председателем колхоза норовили поставить — ничего не получилось. Лучше уж в лагере отсидеть, но подальше от власти. Вольный косец — вот и вся правда о Кузькине. Умение выживать во всех обстоятельствах и при этом бузить, где только можно, во всем идти поперек пути — это редкое сочетание. Обычно проявляются две край­ности — или лакей, или герой. В том и необычность Федора Кузькина, что сумел быть правдолюбцем и при этом выжил, да еще и детей нарожал. Конечно, в своем Кузькине Борис Можаев отталкивался и от своего живучего рода Можаевых. Где еще такое найдете: шестеро Можаевых пошли на фронт, и “вот чудо — хоть и раненые, но все возвращались... Словом, по отцу родня моя веселая. И по матери родственники мои не скучали... Дед, Песцов Василий Трофимович, и старший дядя были моряками... Да еще и револю­цио­­нерами. Все как один — неспокойные люди”.Моим поморским дядьям Галушиным так не повезло. Восемь братьев ушли на фронт, все там и остались. Кто Героем Советского Союза посмертно стал, кто так без вести и пропал на Финском фронте, кто в офицеры вышел. Были и моряки, как у Можаева...

Первого июня этого,2003, года исполнилось бы Борису Андреевичу лишь восемьдесят лет, вполне мог бы дожить и написать мог бы еще немало, но, видно, не судьба. Кончилось какое-то можаевское везение, бравого и стройного писателя с выправкой морского офицера, за которым еще табуном бы девуш­кам ходить положено, с франтоватой бородой — судьба рановато забросила уже в мир иной. Всего и было-то ему — семьдесят три года. А сколько замыслов новых возникало в его дерзкой голове! Не думаю, что жизнь его сломалась из-за частых партийных и литературных гонений. Они лишь подзадоривали его, и он, подобно своему герою Кузькину, посмеиваясь, отряхивался от любой клеветы в свой адрес да еще старался побольнее достать обидчика. Смирным-то никогда не был, сдачи всегда давал. Уже в годы перестройки, когда он, довольно быстро разочаровавшись в демократах, увидев наяву, как именно ими, к тому же сплошь бывшими партократами, теми же самыми Мотяковыми, добивается и разворовывается родная деревня, стал писать о геноциде русского народа, о проданной деревне, о заброшенной земле — ему сразу же отказали в публикации все хваленые либеральные издания. И он звонил мне в “День” и говорил: “Выручай, Володя... не пускают в печать мою деревню демократы”. Так он стал автором “красно-коричневой” печати. Кстати, кто только в те тревожные годы не становился нашим автором: Владимир Максимов и Андрей Синявский, Александр Зиновьев и Владимир Дудинцев, Владимир Солоухин и Сергей Бондарчук... Почти все те, кого гоняли партократы, стали неугодны и новым властям, включая и давнего друга Бориса Можаева Александра Солженицына. Можаев был неугоден всем, кто разрушал русскую деревню, разорял русских крестьян. Он был необходим всем, кто любил русскую литературу. Кстати, Борис Андреевич Можаев очень ценил и превосходно знал всю русскую поэзию, русскую песню, фольклор. Он создал за свою жизнь больше, чем собрание сочинений, он создал живой литературный тип. Его Федор Кузькин — уже вечный посланник русского народа в мировой литературе. Даже смертью своей Борис Можаев объединил всех, кому воистину дорога Россия. Мы стояли у гроба рядом: Александр Солжени­цын, Владимир Солоухин, Станислав Куняев... Мне кажется, Александр Солженицын очень верно определил путь писателя: “Сам — уроженец средне­русской деревни, великолепно знавший русский крестьянский быт, он зорко следил за теми, тогда смелыми начинателями, самородками, которые в разных концах страны пытались вытащить русскую деревню из колхозного болотного обмирания, найти путь к разумному производительному труду... Ни тогда не дали, да и теперь не дают... Флот был его второй большой любовью. И вот в последние недели его жизни, уже тяжело больной, преодолевая свою немощь, он нашел порыв отправиться в последнюю свою поездку — в Севастополь, преданный нами город русской славы. И еще в последние свои недели он испил горечь погибающего флота... И последние дни его, когда он находил еще в себе силы для связной беседы, для рассуждений о чем-то, он не говорил о личном, о малом, он говорил о ранах нашего Отечества... Говорил снова о деревне, которой никак не дадут прорваться к ладу и смыслу...”

В каком-то смысле это и было его счастье — жить жизнью своего народа и жизнью родной литературы. Он не знал, каков его собственный “золотой запас”. Как часто бывает в литературе, он в своем творчестве больше всего ценил отнюдь не то, что принесло ему славу. Он чересчур разбрасывался при жизни, находя все новые и новые жилы. Он влез в большой многолетний роман “Мужики и бабы”, стремясь впервые рассказать запомнившуюся ему правду о крестьянских восстаниях, но перестроечная лихая публицистика опередила его. Заполонила все журналы этими горячечными темами, пресытила ими читателя и... так же внезапно схлынула, перейдя уже на разрушение привычного менталитета русского народа. “Приехали, нашумели, взяли, что ближе лежит, и прощай, — думал Сережкин. — А ты возись тут”. Эта фраза из раннего рассказа Можаева “Власть тайги” подходит и к сути финальной части жизни писателя. Он был явно чужим в редакциях либе­ральных газет. Своей имперскостью, народностью, правдоискательством, борьбой за русский Севастополь. Его отсекли решительно и хладнокровно. Он как-то незаметно для себя стал почти одиноким. И тут-то на него навали­лась болезнь. Ходил на своего любимого “Живого” на Таганку и там видел чужих ему людей. Он сам вдруг стал повторять судьбу Кузькина. Изгоя и отщепенца среди своих. Выручали жизнестойкость и неистребимая тяга к бунту, к народной пугачевщине. Борис Можаев не любил романтику ни деревенскую, ни городскую, ни военную. Он рано узнал ей цену. Не любил песен Окуджавы, прозы Бориса Васильева о девчатах, легко разбрасывающих по углам немецкий спецназ. Его герои не видят и не жаждут легких побед, а часто и вообще побед не видят. Такова жизнь. И тем более они счастливы такой трудовой жизнью, заняты своим необходимым делом.