Страница 67 из 80
А еще — он хорошо пел, любил петь для меня старинный русский романс “Гори, гори, мои звезда...” Многие друзья вспоминают об этом... Помню, как двадцать лет назад (неужели уже?!) летом он стоял здесь на ветру, держась рукой вот за эти перила, и говорил мне с мягкой великодушной улыбкой, глядя на эти вот городские дали. Только было вечернее заходящее солнце и зелень: “Любимый дом, любимая женщина, любимое дело... Наверно, это и есть счастье...” Пальцы его красивых спокойных рук были в свежей краске. Отложив кисть, он только что отошел от мольберта. Он был худ, одухотворен и потому прекрасен... Он работал ежедневно до изнурения, до обмороков. От укола до укола. Он торопился, он должен был успеть написать, как сам говорил, главную картину своей жизни — триптих “Поле Куликово”, к которой шел всю жизнь. А тяжкая болезнь все наступала. И мы боролись с ней, как могли. Из последних сил, сбиваясь с ног, проводя страшные тяжкие курсы лечения, поддерживая друг друга и словом, и делом. И, конечно, скрывая друг от друга понимание так быстро надвигающейся неизбежности, неотвратимости предстоявшего. Это была ложь двух любящих и понимающих друг друга с полувзгляда людей, проживших вместе двадцатилетие. Ложь во спасение. 1980 год был последним годом его сорокадвухлетней жизни.
...В ноябре 1979 года (уже после гибели в автокатастрофе В. Чухнова и Ларисы Шепитько, с которыми он снимал как художник-постановщик “Восхождение”), когда он, немного оправившись от похорон друзей, вдохновенно приступил к работе над эскизами к “Полю”, в мастерской раздался телефонный звонок. Я взяла трубку. Участковый врач нашей поликлиники, находящейся рядом с домом, узнав меня, сказала: “Вы можете зайти ко мне сейчас на минутку? Только не говорите об этом мужу”. Я несколько удивилась: “Хорошо. Зайду”. В кухне на плите варился ужин. Юра в глубине зала (я видела его в открытую дверь) на белых ватманских полотнах, прикрепленных на стену, разрабатывал эскизы. Уже вырисовывался образ князя Дмитрия и Бренка, что стоял с ним рядом и должен был, надев княжий наряд, умереть за Донского на поле Куликовом. Уже были привезены с “Мосфильма” кое-какие костюмы, материалы. Уже были разложены на полу и прибиты по стенам портреты Васи, Василия Шукшина, которого Юра рисовал еще в семидесятые с натуры. (На триптихе Василий Макарович уже после своей смерти, под кистью художника, сыграет еще одну, свою последнюю роль — образ Дмитрия Бренка). Уже прорисовались и были готовы взглянуть на мир мудрые глаза Преподобного Сергия Радонежского, монаха Пересвета, Андрея Рублева... А тут раздался этот звонок... Как с того света... Прихватив сумку, якобы для свежего хлеба, я быстро спустилась во двор и вскоре вошла в кабинет заведующей отделением. За окном был серый осенний вечер, на столе врача горела лампа. В кругу света в руках женщины в белом голубел маленький листок. “Это анализ крови, — услышала я знакомый, почти бесстрастный голос. — К сожалению, я абсолютно уверена, что это белокровие, острая форма лейкоза”. Я села. Машинально спросила: “А что это значит?” Услышала медицински-беспощадное: “Это значит, что у него рак крови. И при этой форме жить ему осталось месяц, от силы — полтора... Вы жена, и я не могу не сказать вам этого. Так что мужайтесь...” Выйдя от врача на крыльцо, я подняла взгляд на наш дом, где на последнем “чердачном” этаже работал мой родной человек, писал задуманное им полотно. Перевела взгляд на небо, на голые ветви деревьев, на прохожих. И увидела все это черно-белым. Вернее, серым. В сером, как гризаль, тоне. Цвет, краски исчезли. Наверное, это объяснимо. При сильном шоке что-то в глазах меняется, и цвет исчезает. Много позже вспомнила Шолохова, смерть Аксиньи, черное солнце... Но это потом, а тогда моя прошлая прочная и, как показалось, прекрасная жизнь вдруг откололась и стала отплывать от меня, как льдина, а я была в черной полынье настоящего. С каждым биением сердца помимо всех иных лихорадочно билась одна, как колокол, мысль: “Остался месяц! Месяц! От силы — полтора...” И дальше: “А ведь он только начал “Поле”... А нужен год, как минимум, год... Что делать? Куда кидаться?.. К кому?..”
А пока надо было найти в себе силы и вернуться домой, где варился ужин, и, как прежде, спокойно глядя ему в глаза, начинать действовать сию же минуту. Надо начать готовить его к мысли, что он болен. Но какой-то нейтральной болезнью крови, и нужно срочно лечиться... И делать все это осторожно, без испуга, словно бы между прочим... Надо срочно искать врачей... клинику... лекарства... Врач сказала: “Профессор Воробьев недоступен. Лекарства — дефицит”. Надо искать все, все возможные пути к невозможной победе... Надо вырвать у смерти этот год, во что бы то ни стало...
И этот год ему был дарован судьбой и врачами. Он боролся со смертью стоически, мужественно, стараясь скрыть муки. Работал до изнеможения. Он торопился, он держался за кисть, как за спасательный круг. Однажды сказал: “У КАЖДОГО ИЗ НАС ДОЛЖНО БЫТЬ В ЖИЗНИ СВОЕ ПОЛЕ КУЛИКОВО”. Потом записал эти слова в дневнике.
В этот последний год жизни (о котором мне следует, хотя очень больно, еще писать и писать) успел очень многое. Он дописал ряд ранее начатых картин. Написал ряд статей. (Юра был одарен и литературно.) Стал делать многочисленные дневниковые записи, правда, нехотя, из-за природной скромности, даже застенчивости. Мы много и обо всем говорили, я стала просить его записывать, как бы для меня, ту или иную высказанную им мысль, подсовывала блокноты. Он писал своим красивым ясным почерком. В середине лета, когда он понял, что болезнь роковая, понял неизбежность конца, — стал писать сам... Стал даже наговаривать кое-что на магнитофонную пленку, собрал в отдельный ящик всю нашу сохранившуюся за многие годы переписку, в которой рассыпано так много его потаенных размышлений о бытии и искусстве.
В августе триптих день ото дня шел к завершению... А жизнь художника таяла с каждым часом. Мы — врачи и родные — “держали” его, как могли. В эти месяцы хотелось его как-то радовать. Были собраны документы для представления его к званию заслуженного художника РСФСР. Другие его сверстники давно получили. А он не рвался. Но министерство тянуло с подписью бумаг. Он был представлен за фильм “Восхождение”, вместе с оператором и режиссером, на Государственную премию, но тоже не получил ее. Премию дали только двум мертвым, погибшим ранее... Вот этот факт почему-то ранил его. Ведь он столько сил отдал “Восхождению”, буквально прорисовал этот фильм покадрово, еще до съемок, сделал экспликацию, эскизы, истово работал с Ларисой весь тот год... Но все же, все же... Его держало “Поле”... “Как жаль, что бессмертный дух наш, — говорил он, — привязан к бренному телу. Но даже в пределах тела можно успеть очень многое”. И он успел. Дописал полотно.
В день его смерти, 1 сентября 1980 года, его последняя, главная картина “Поле Куликово”, с еще не просохшими свежими красками поплыла над городом, как гордый символ победы Жизни. На веревках полотно бережно передавали из рук в руки все ниже с этажа на этаж (она не могла уместиться в лифте, а мокрую снять с подрамников мы ее не могли). А внизу картину уже ждали, чтобы отвезти на выставку “600 лет победы на Куликовом Поле” в Третьяковскую галерею. Но Юра этого уже не узнал, его не стало. И он не мог знать, что спустя годы на небе у него будет своя звезда.
Хоронили мы Юру 4 сентября, отпев, отслужив по православному обряду, на Ваганькове, в первой аллее, “аллее художников”, напротив любимого им Саврасова. Неподалеку от Сурикова, Есенина... Вернувшись домой, я неожиданно нашла его записку: “Ирок! Не горюй! Мы еще встретимся. Вспоминай нашy комнатку в Останкино. Я любил тебя и кое-что умел. Ты была молода. Твой Ю. Р.”
Ирина Ракша
юрий ракша
МОЕ “ПОЛЕ КУЛИКОВО”
Я проснулся от крика ранней птицы и не мог вспомнить, где я. Стекла машины запотели, ничего нельзя было разобрать. Протер их ладонью — снова белая пелена. Да, это белый туман. Видны только травы, высокие, влажные, подступившие к самому стеклу. Они так близко, что можно разглядеть жучка, ползущего по листу.