Страница 49 из 56
Владимир Бондаренко • Отверженный поэт (Наш современник N8 2002)
Владимир Бондаренко
Отверженный поэт
o:p /o:p
Николай Иванович Тряпкин всегда был отверженным поэтом. Это его стезя. Его крестная ноша, которую и нес он безропотно до конца дней своих. В каком-то смысле он культивировал свою отверженность от литературной элиты. Он и не тянулся особо к избранным, к элите, ибо понимал: там, в их миру, он будет лишен и поэтической и мистической свободы. С юности своей, сначала тверской, потом подмосковной, а потом и северной, он впитывал в себя знание о своем народе, о пророческой надвременной Руси. Его вела судьба изначально. Она дала ему подпитку народной жизнью, дала знание народной культуры. Даже от войны всеобщей он был отвержен, не взяли по здоровью, послали в эвакуацию на Север. Именно там, на русском Севере он стал поэтом. Побывал и пахарем, и пастухом, потом выбился в книжные люди, и северяне искренне гордились своим поэтом. Сам Николай Иванович признавал мистическую значимость северных лет в своей поэтической судьбе. “В этой маленькой северной деревнюшке и началась моя творческая биография... Коренной русский быт, коренное русское слово, коренные русские люди. Я сразу почувствовал себя в чем-то таком, что особенно мне близко и дорого. У меня впервые открылись глаза на Россию и на русскую поэзию, ибо увидел я все это каким-то особым, “нутряным” зрением. А где-то там, совсем рядом, прекрасная Вычегда сливается с прекрасной Двиной. Деревянный Котлас и его голубая пристань — такая величавая и так издалека видная! И повсюду — великие леса, осененные великими легендами. Все это очень хорошо для начинающих поэтов. Ибо сам воздух такой, что сердце очищается и становится певучим. И я впервые начал писать стихи, которые самого меня завораживали. Ничего подобного со мной никогда не случалось. Я как бы заново родился, или кто-то окатил меня волшебной влагой”. Крестник русского Севера, сольвычегодских и устюжских деревень, старинных погостов, старообрядческих преданий и сказов, позже он писал :
o:p /o:p
Когда-то там, в лесах Устюги,
Я неприкаянно кружил.
Скрипела ель, стелились вьюги
У староверческих могил.
И на каком-нибудь починке
Я находил себе ночлег
И припадал к молочной кринке,
Не протерев зальдевших век.
И в смутном свете повечерий
Я погружался в древний быт,
В медвежий сумрак, в дым поверий,
В какой-то сон, в какой-то мыт.
И постигал я те столетья
И в том запечном уголке,
И в хламе старого веретья,
И в самодельном черпаке...
o:p /o:p
..........................................
И в смутном свете повечерий
Я закрываюсь в тайный скит.
И несказанный дым поверий
В моих преданиях сквозит.
И на каком-нибудь починке
Я источу последний пыл
И слягу в старой веретинке
У староверческих могил.
o:p /o:p
Его пророческое потаенное слово шло откуда-то из глубины глубин мистической Руси в поисках утраченных истоков, первооснов народного слова. Он был нашим русским дервишем, понятным всем своими прибаутками, частушками, плясовыми и в то же время не понятным почти никому в своих магических эзотерических прозрениях... Он не погружался в фольклор, не изучал его, он сам был им, был посланцем древнего смысла слова. И потому легко нарушал законы, сочиненные фольклористами. Его чистейший русский язык частенько был неправильным языком. В этом он схож, пожалуй, только еще с одним таким же кудесником русского слова Владимиром Личутиным. Что им до правильности времен, до сочетаемости тех или иных былинных героев. Если они сами родом из тех же времен. И из того же племени героев.
o:p /o:p
За фольклором, за фольклором!
За янтарным перебором!
За гармошкой, за рожком!
То в телеге, то пешком...
И с каким же интересом
Шел я полем, шел я лесом!
И не знал я до сих пор,
Что я — сам себе фольклор.
o:p /o:p
Пожалуй, первым эту его посланность нам из глубин своего же народа подметил близкий ему мистическим погружением в слово Юрий Кузнецов: “Толпа безлика, у народа есть лик. Этот народный лик проступает в творчестве Николая Тряпкина... А сам поэт обладает магической силой, одним росчерком пера он способен удерживать все времена: “Свищут над нами столетья и годы, — Разве промчались они?” Николай Тряпкин близок к фольклору и этнографической среде, но близок как летящая птица. Он не вязнет, а парит. Оттого в его стихах всегда возникает ощущение ликующего полета... Поэт владеет своим материалом таинственно, не прилагая видимых усилий, как Емеля из сказки, у которого и печь сама ходит, и топор сам рубит. Но это уже не быт, а национальная стихия...” И далее Юрий Кузнецов говорит верные, но по сути своей трагические для нас всех слова: “В линии Кольцов — Есенин, поэтов народного лада, Тряпкин — последний русский поэт. Трудно и даже невозможно в будущем ожидать появления поэта подобной народной стихии...”. Думаю, и в прозе после Владимира Личутина вряд ли появится еще хоть один такой же таинственный владелец глубинных основ русского слова. Поразительно, что и тому и другому память слова дала все та же северная архангелогородская земля. Но вскоре после войны Николай Тряпкин уехал с Севера, вернулся в родное Подмосковье. Стал печататься в московских журналах. Талант его признавали. Глубину таланта, его мистическую основу не видели и даже побаивались. Виделось в его поэзии что-то колдовское, завораживающее.
o:p /o:p
Я уходил в леса такие,
Каких не сыщешь наяву,
И слушал вздохи колдовские,
И рвал нездешнюю траву.
И зарывался в мох косматый,
В духмяный морок, в дымный сон,
И был ни сватом и ни братом —
Жилец Бог весть каких времен.
И сосны дремные скрипели
И бормотали, как волхвы.
Но где, когда, в каком пределе —
Вся память вон из головы.
o:p /o:p
Потому и казался он многим чужим, потому и сторонились его. Ну ладно, он выглядел явно странным. Явно отверженным в грозовые сталинские годы, когда спокойно писал и о Христе, и о крестной ноше, о Зимогорах и о возрожденных Назаретах, тем самым опровергая все нынешние байки о тогдашней запретности христианских тем и стародавних преданий.
o:p /o:p
И летят над путями походными
Солнцебоги с твоих рукавиц.
И проносятся песни свободные
Над провалами черных темниц.
o:p /o:p
Не поверишь, что написано в 1944 году и публиковалось во всех его сборниках. Ясно и понятно, что он тогда же, совсем молодым, из своих устюжских северных глубин писал охотно и по велению души о победных боях, о распарившемся льде Волги, ибо “солнце, как шлем Сталинграда, над великой рекою встает”, но странно и загадочно, что тогда же и будучи тем же юнцом одновременно с воспеванием реальных побед над фашистами он писал о старом погосте, который способен вдохновить бойцов на смертную борьбу:
o:p /o:p
Порос морошкой мховой плис надгробий,
Но смутный голос дедовских предтеч
Остался в недрах правнуковой крови.
o:p /o:p
И когда пришел “с огнем незваный незнакомец”, русским воинам “в этих камни заглушивших мхах / вдруг стала всем до боли близкой давность./ И каждый вспомнил: здесь родимый прах...”
Тогда уже, в сороковые годы, безусый хлипенький поэт боролся своими стихами не за власть Советов и даже не за родимый, оставленный где-то в Подмосковье под немцами дом, а за архаичный национальный прамир Святой Руси. Он, как и Николай Клюев, мог назвать себя “посвященным от народа”, но в отличие от своего великого тезки и предшественника Николай Тряпкин не запирается в свой подземный рай, как в некое гетто прошлого, скорее, наоборот, вытягивает прошлое на свет, на волю, на будущее, озвучивает мистику, удивительным образом соединяя далекий от советских новин стародавний мир предков с прорывом в будущее, в русский безбрежный космос, становясь близким Велемиру Хлебникову, Андрею Платонову, ранним футуристам: