Страница 60 из 63
Валерий Шамшурин • Он пришел из Гремячей Поляны (к 100-летию со дня рождения Н. И. Кочина) (Наш современник N7 2002)
ОН ПРИШЕЛ
ИЗ ГРЕМЯЧЕЙ ПОЛЯНЫ
К 100-летию со дня рождения Николая Ивановича Кочина
Вся до последнего венца покрытая голубой масляной краской высокая изба на взгористой долгой улице села Гремячая Поляна выглядит не то чтобы вызывающе, а, скорее всего, театрально и потому нелепо. В давно уже миновавшие времена изба принадлежала крестьянскому семейству Кочиных, здесь на ржаных хлебах возрастал почитаемый еще при своей жизни писатель, а потому на фасаде укреплена мемориальная доска. У писателя, отличавшегося правдолюбием, был крутой норовистый характер, и нет никакого сомнения, что, если бы ему привелось увидеть отчий дом в таком декоративном сусальном виде, он бы не на шутку осерчал и даже рассвирепел. Всю жизнь у него вызывало ярость всякое украшательство, и потомки, к сожалению, оказали его памяти неуклюжую услугу. Но что же поделать? До недавних пор многих из нас смущала голая правда, которую всегда хотелось задрапировать. Вот и сказалась привычка. Однако сусальная голубизна и буколическая пасторальность никогда не привлекали писателя, автора знаменитых романов о нижегородском крестьянстве, более того — ему не позволяла этого сама его жизнь, судьба, тяжелейшие испытания.
Гремячей Поляны с ее надрывным трудом, революционно порушенными устоями, раздорами, взбалмошностью и дикими гулянками, с еще щедрыми напастями и скудными радостями, с ее нагольными тулупами и сарафанами, прялками и несгораемыми лучинами, грязью и вонью, а вместе с тем с ее мудрецами, пророками, умельцами, героями и подвижниками вполне хватило даровитому писателю с необыкновенно зорким сердцем для создания книги, пленившей всю читающую Россию.
Этой книгой был роман “Девки”, который, появившись в 1928 году, сразу же вызвал жадный интерес всей читающей России. Стоит заметить, что удачливому новичку в литературе исполнилось тогда всего двадцать шесть лет.
Российский Парнас отважно завоевывали молодые.
Шумная слава сбивающим с ног водопадом обрушилась на Кочина. Но он устоял на ногах, и столичные огни, поманив, не заставили его изменить Гремячей Поляне, где с детских лет он пахал с отцом землю, подростком работал в комбеде и писал первые заметки в газету “Беднота”, где вместе с ним жили, бедовали, терзались и рвались к новой обещанной советской властью жизни его ровесники, которых он и ввел в литературу в образе своих неуемных героев. Кочинский роман был замешен на живых страстях и подлинных борениях, всем своим содержанием утверждал необходимость наибольшего самовыражения личности, свободы духа, что, по мысли известного философа Н. О. Лосского, является одним из первичных свойств русского народа.
Маетная судьба Паруньки Козловой, сумевший преодолеть невероятные испытания, познавшей и великий позор, и немалые муки, но, вопреки всему, что вело ее к падению и гибели, выстоявшей и сохранившей душу, горячо и сочувственно была воспринята тысячами читателей в России. Автор проявил не только некрасовское сострадание к русской, многими заботами и трудами обремененной крестьянке, но задел самую чуткую струну для обитателей мятущейся послереволюционной деревни.
Интересен отзыв на роман Осипа Мандельштама, опубликованный в виде открытого письма Кочину в газете “Московский комсомолец” 3 октября 1929 года: “Ты сумел увидеть деревню по-особому, “по-кочински”, и за это многие будут тебе благодарны”. Мандельштаму нравилось, что в отличие от “барской и народнической литературы”, где авторы позволяли себе посматривать на селян сверху вниз и обращаться с ними походя, снисходительно, Кочин не принижает и не идеализирует деревенскую жизнь, предпочитая передавать ее подлинность, ее стихию. Вместе с тем критик едва ли справедлив, утверждая: “Между тем тебя, тов. Кочин, интересует только темное крестьянское нутро, только стихийная и полуживотная жизнь, которую ты показываешь мастерски”. Особый, “кочинский” подход был вызван вовсе не обличительством, а правдоискательством, и молодой писатель не ставил перед собой цели депоэтизировать деревню, в чем его упрекали некоторые современники, — он в ту пору больше интуитивно, чем сознательно распознавал, вплотную к жизни, насколько жестока и многожертвенна схватка темного и светлого в человеке, что со всей наглядностью велась в жизни тогдашней российской деревни.
Деревня со своими явственно видимыми, обнаженными контрастами давала Кочину тот богатый материал, который таил в себе разгадку будущих противоречий, не поддающихся полному искоренению и неизбежно обнаруживших себя, когда пришел час отделить зерна от плевел, а истину от лжи.
Самостояние личности давалось невероятно высокой ценой.
Вскоре выходит в свет стилизованная под живую народную речь притчевая повесть “Тарабара”. Это была несомненная удача автора. Однако пересыпанное пословицами и поговорками, бойкое, озорноватое и, конечно, не без подвоха произведение насторожило местных критиков, которые принялись упрекать автора в подражании Лескову, что было едва ли справедливо, но зато позволяло не заострять внимание на том главном, ради чего и был создан мастерский лубок, более всего близкий по духу к язвительным рассказам Пантелеймона Романова.
В тогдашнем обиходе слово “тарабара” означало бестолковщину, путаницу, мешанину. Именно этим и отличались в повести завихрения бывшего красного партизана Самсона, который объявил заклятым врагом беднейшего крестьянства колхозного вожака Власыча за решимость того покончить с уравниловкой. Немалыми конфликтами изобиловала коллективизация, признающая единственную правоту: бедняк сознательнее середняка, а подобный Самсону борец за равенство предпочтительнее любого разумного хозяйственника. Иная постановка вопроса попахивала крамолой. И хотя в “Тарабаре” дело заканчивается раскаянием Самсона, подавшегося из деревни на строительство автозавода, поражение революционности перед осмотрительностью никак не соответствовало политике наступления на мужицкую косность. Кочин явно шагнул “не в ногу со временем”.
Да, наряду с повестью “Впрок” Андрея Платонова “Тарабара” Николая Кочина вносила диссонанс в пафосную литературу о колхозном строительстве, где образцом стали многословно-патетические “Бруски” Федора Панферова. Увы, и самому Кочину не удалось избежать той обязательной расхожести, которую, выполняя партийный заказ, демонстрировали тогда многие видные писатели.
Если свой первый роман “Девки” Кочин писал раскованно и смело, находясь на положении рядового школьного учителя и не рассчитывая на громкую славу, то в последующие годы, войдя в литературную среду, наблюдая взлеты и падения мастеров пера, а потому подспудно испытывая чувство обреченности, ощущая томительный холодок непреходящей тревоги, ибо суждено ему было во всем находить правду и доходить до сути, по-крестьянски отвергнув любую ложь и всякое лукавство с порога, он вынужденно приучал себя к осторожности, к мыслям с оглядкой, к тому конформизму, который позволял оставаться на плаву. Увы, смиренником Кочин был никудышным — натуру не спрячешь.
Его арестовали на исходе третьего года войны — 17 сентября 1943 года.
Он не скрывал перед следователем своих убеждений, высказываясь начистоту, — и этому свидетельство его исповедь, хранящаяся в Государственном архиве Нижегородской области: “Всем... бросился в глаза парадокс: всех лучше я знаю крестьянство, но не пишу о нем. В чем дело? Дело в том, что я не мог теперь писать о деревне с любовью... Я ездил по разным районам области, приглядываясь к обстановке, сам принимая участие в коллективизации, писал статьи и брошюры, восхваляя колхозы, а в душе я их порицал. Я не верил совершенно в торжество колхозного строя. И это неверие опиралось на твердое убеждение, что единоличное хозяйство эффективнее... Я видел, как сильно было сопротивление колхозам... В этом меня укрепляли слухи, которыми я жадно питался, слухи о том, что делалось на юге, на Украине, в Сибири, в Узбекистане и Таджикистане. Говорили о том, что там выселяют крестьян целыми станицами, что поля заросли травой, что люди умирают с голоду. И хотя колхозы продолжали расти и развиваться, я оставался на прежних позициях...”