Страница 67 из 79
“Вольпин. Ей очень приятно было вспоминать все-таки свою далекую молодость. Но она ненавидела Бунина. Слово “Бунин” при ней нельзя было говорить. И когда я, забыв однажды, при ней процитировал: “Хорошо бы собаку купить” — ей-богу, это могло кончиться ссорой.
Дувакин. Почему так?
Вольпин. Он очень ее обидел, по-моему, но она уверяла, что он скверный поэт и пошляк и... Ну, в смысле отношения к революции она права.
Дувакин. Не только к революции, но и к женщинам.
Вольпин. Да? Это я меньше знаю”3.
Мы тоже знаем “в смысле отношения Бунина к женщинам” меньше. И чем конкретно мог обидеть Иван Алексеевич Аню Горенко, судить не беремся. Мы ведь даже наверняка не знаем, были ли они знакомы. Но вот стихотворение Бунина, написанное в 1906 году, которое автор, по свидетельству Веры Николаевны Буниной, неоднократно читал в присутствии публики. С этого стихотворения, собственно, и начинается “двух голосов перекличка” — Ахматова не только его держала в “сокровищнице своей памяти”, но и через полвека с лишним вступила с ним в диалог.
Образ Джордано Бруно, мыслителя и мученика, погибшего в огне, хотя и не встречается в поэзии Ахматовой, но перекликается с такими ее любимыми героинями, которых постигла та же участь, как Дидона и Жанна д’Арк.
ДЖОРДАНО БРУНО
“Ковчег под предводительством осла —
Вот мир людей. Живите во Вселенной.
Земля — вертеп обмана, лжи и зла.
Живите красотою неизменной.
Ты, мать-земля, душе моей близка —
И далека. Люблю я смех и радость,
Но в радости моей — всегда тоска,
В тоске всегда — таинственная сладость!”
И вот он посох странника берет:
Простите, келий сумрачные своды!
Его душа, всем чуждая, живет
Теперь одним: дыханием свободы.
“Вы все рабы. Царь вашей веры — Зверь:
Я свергну трон слепой и мрачной веры.
Вы в капище: я распахну вам дверь
На блеск и свет, в лазурь и бездну Сферы.
Ни бездне бездн, ни жизни грани нет.
Мы остановим солнце Птоломея —
И вихрь миров, несметный сонм планет,
Пред нами развернется, пламенея!”
И он дерзнул на все — вплоть до небес.
Но разрушенье — жажда созиданья,
И, разрушая, жаждал он чудес —
Божественной гармонии Созданья.
Глаза сияют, дерзкая мечта
В мир откровений радостных уносит.
Лишь в истине — и цель и красота.
Но тем сильнее сердце жизни просит.
“Ты, девочка! Ты, с ангельским лицом,
Поющая над старой звонкой лютней!
Я мог твоим быть другом и отцом...
Но я один. Нет в мире бесприютней!
Высоко нес я стяг своей любви.
Но есть другие радости, другие:
Оледенив желания свои,
Я только твой, познание — софия!”
И вот опять он странник. И опять
Глядит он вдаль. Глаза блестят, но строго
Его лицо. Враги, вам не понять,
Что Бог есть Свет. И он умрет за Бога.
“Мир — бездна бездн. И каждый атом в нем
Проникнут Богом — жизнью, красотою.
Живя и умирая, мы живем
Единою, всемирною Душою.
Ты, с лютнею! Мечты твоих очей
Не эту ль Жизнь и Радость отражали?
Ты, солнце! Вы, созвездия ночей!
Вы только этой Радостью дышали”.
И маленький тревожный человек
С блестящим взглядом, ярким и холодным,
Идет в огонь. “Умерший в рабский век
Бессмертием венчается — в свободном!
Я умираю — ибо так хочу.
Развей, палач, развей мои прах, презренный!
Привет Вселенной, Солнцу! Палачу! —
Он мысль мою развеет по Вселенной!”
(1, 269)
Это стихотворение, опубликованное в 14-й книге сборника “Знание” в 1906 году, видимо, было известно Ахматовой и Гумилеву. Гумилев заимствовал в своем стихотворении “Орел” бунинскую интонацию (“Не раз в бездонность рушились миры, // Не раз труба архангела трубила, // Но не была добычей для игры // Его великолепная могила”), а в стихотворении “Варвары” из того же сборника “Жемчуга” даже и образность, в чем, конечно, сам поэт не признался бы и под прицелом. Но на это стоит обратить внимание, поскольку Гумилев вклинивается между Буниным и Ахматовой не только как “законный” муж последней, но и как ее поэтический наставник (чего сама Ахматова никогда не признавала). Вот как у Гумилева обыгрывается не только бунинская образность, но и заимствуется редкая рифма “лютни — бесприютней” (авторство этой искусственной сравнительной степени по справедливости должно принадлежать Бунину, а Ахматова со временем превратит такого рода неологизмы в свой излюбленный поэтический прием):
Царица была — как пантера суровых безлюдий,
С глазами — провалами темного, дикого счастья.
Под сеткой жемчужной вздымались дрожащие груди,
На смуглых руках и ногах трепетали запястья.
И зов ее мчался, как звоны серебряной лютни:
“Спешите, герои, несущие луки и пращи!
Нигде, никогда не найти вам жены бесприютней,
Чьи жалкие стоны вам будут желанней и слаще”4.
Для Гумилева перекличка с Буниным не носит принципиального характера. Молодой поэт брал у каждого с бору по сосенке, это естественно. Не то у Ахматовой. Проходит почти шесть десятилетий, и на закате своего пути она пишет стихи, в которых близость к Бунину кажется почти вызывающе-обнаженной. Вспомним еще раз строфу из бунинского “Джордано Бруно”, которая в этом гражданском стихотворении носит слишком личный характер, строфу, выдающую волнение не столько героя, сколько автора:
“Ты, девочка! ты, с ангельским лицом,
Поющая над старой звонкой лютней!
Я мог твоим быть другом и отцом...
Но я один. Нет в мире бесприютней!..”
Разминовение во времени и в пространстве. Оно было понято человечески и выражено поэтически им уже тогда, в 1906 году. А она отвечает ему в 1964-м:
Никого нет в мире бесприютней
И бездомнее, наверно, нет.
Для тебя я словно голос лютни
Сквозь загробный призрачный рассвет.
(“Энума элиш” — 2, 264)
Нет сомнения в том, что эти стихи обращены к мертвому. Она в них указала не только на свои поэтические истоки, восходящие, конечно, именно к Бунину, а не к Гумилеву, но и подчеркнула то, что их с Буниным роднило: бездомность. Действительно, трудно назвать писателей “бездомнее” Бунина и Ахматовой. Бездомность была им свойственна органически, лежала в основе невнимания к вещам в быту (вещи оставались жить в ее стихах и в его стихах и прозе) и в тяготении к единству душ во Вселенной. Эта любимая идея Бунина у Ахматовой получает ее собственное художественное решение в незаконченной драме “Энума элиш”.
Откуда же, однако, у Бунина появляется портрет “девочки с ангельским лицом”? И мог ли он иметь какое-нибудь отношение к юной Ане Горенко? Вполне. Есть общая географическая точка их возможного пространственного соприкосновения. Это Лустдорф, местечко под Одессой. Там Ахматова жила дважды: в 1904 и в 1906 году. В мемуарных набросках она вспоминала: “Когда мне было 15 лет, и мы жили на даче в Лустдорфе, проезжая как-то мимо этого места , мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: “Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска”. Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка”5. Аня сказала маме о своей будущей мемориальной доске, разумеется, не просто в шутку. Дело в том, что именно здесь и в это время она ощутила свое предназначение, поняла, что станет поэтом. Об этом есть у нее и признания в стихах: