Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 93

Этому сценарию противодействует ожившая идея славянской солидарности. Возродилась она буквально на второй день после ноябрьского переворота 1989 года. Неуклонный размах славянского движения, захватывающий все слои общества, — вот путь к изоляции западников типа Гавела. Правящая клика Гавела тянет народ в структуры Запада, но последователи альтернативной платформы не должны поддаваться этому курсу, не должны принимать участие в авантюрах Запада в Югославии и других точках мира, не должны соглашаться с амери­канизацией и германизацией страны. Они должны направлять все свои усилия на укрепление двусторонних и многосторонних связей на уровне Западной, Южной и Восточной Славии. Такое понимание идеи славянской солидарности может найти почву, особенно среди западных и южных славян.

 

Заключение

 

В заключение хотелось бы сформулировать несколько конкретных реко­мендаций:

1. Создать — при сохранении существующих национальных Славянских комитетов и Всеславянского комитета — Славянские комитеты Западной, Южной и Восточной Славии.

2. Не допустить, чтобы языком общения между славянами стал английский язык.

3. Воссоздать традиционные печатные органы, такие как дореволюционные “Славянские известия” в России или чешский журнал “Slovansky prehled”; возродить зарекомендовавшие себя организации, например Московское Славянское Благотворительное общество; шире переводить, публиковать и распространять труды славянских авторов.

 

Прага, 2001 г.

 

Ксения Мяло • На берегах единой Европы (Наш современник N5 2002)

Ксения МЯЛО

НА БЕРЕГАХ ЕДИНОЙ ЕВРОПЫ

(О превратностях великой мечты)

 

В конце ноября 2000 года, принимая в Свято-Даниловом монастыре президента Италии Карло Чампи, Алексий II подчеркнул, что Россия готова войти в Европейское сообщество, но только “при условии сохранения своего культурного и исторического своеобразия”. Чампи выразил согласие с этой точкой зрения, отметив особое значение православия как вероисповедания большинства россиян, и на этой протокольной формуле вежливости стороны расстались. Минувшие же с тех пор полтора года, вместившие в себя и визиты римского понтифика в бывшие республики СССР с центральным из них — в Киев, и вызвавшее крайнее недовольство Московской патриархии создание Ватиканом на территории РФ четырех епархий, объединяемых в митрополию, и виртуальный визит папы в Москву в ходе состоявшегося 2 марта 2002 года телемоста Москва — Рим, успели показать всю призрачность надежд Московской патриархии на то, чтобы, приняв главную перестроечную и постперестроечную формулу “вхождения России в Европу” (иначе — “в цивилизованное сообщество”, под которым опять-таки подразумевалось сообщество западное), попытаться сохранить при этом для себя некий особый статус, казалось бы, обеспеченный всей предшествующей историей. Но на чем, собственно, основывались все эти надежды, которые в свете последних событий не будет преувеличением назвать иллюзиями? Признаться, в позиции, высказанной патриархом на встрече с Чампи, меня удивила не только уверенность, с какой — от имени всей России! — заявлялось о ее готовности войти в Европейское сообщество, но и намерение сочетать такое вхождение с культурным и историческим своеобразием России. Между тем, если не сводить последнее лишь к внешним, бытовым приметам национальной жизни, а само русское православие не ограничивать рамками “восточного обряда”, то вряд ли можно будет отрицать, что своеобразие это во многом как раз и состояло в противостоянии Европе. Противостоянии, о котором лучшие умы России помнили и тогда, когда с этой самой Европой вступали в интенсивное и плодотворное культурное взаимодействие. “Иль нам с Европой спорить ново?” — пушкинская строка хрестоматийна, да и сама тема является осевой для русской общественной мысли, причем для всего ее спектра. Оспаривать это могут лишь самые упорные либералы-западники — как и то, что о подобном противостоянии, о некоей исходной несовместимости — или, выражаясь мягче, комплексе влечения-отталкивания — между Россией и Европой говорили не только русские. И в самый разгар эйфории “вхождения” всегда найдутся желающие обдать нас холодным душем с той стороны.

Так, например, той же осенью 2000 года Гельмут Шмидт, канцлер ФРГ в 1974—1982 годы, довольно пространно высказался на эту тему в интервью газете “Цайт”. На его взгляд, Россия, Украина и Белоруссия вообще не принадлежат к европейскому культурному пространству — “несмотря на восприятие определенных культурных импульсов Запада, на некоторый (!) вклад в общеевропейскую культуру”. Это — о восточнославянском мире вообще. Что же до собственно России, то и здесь акценты были расставлены с полной определенностью: “Многие любят русскую музыку, великолепные хоры Чайковского и Мусоргского, Стравинского, Прокофьева и Шостаковича. Многие знакомы и с великой русской литературой XIX века: Пушкин и Гоголь, Достоевский и Толстой. Все это является неотъемлемым вкладом в европейскую культуру. А вот о российской истории, психологическом(!), политическом и экономическом наследии, которое современные русские должны преодолеть и переработать (курсив мой. — К. М. ), мы знаем очень мало”.

Тут примечательно все: и уверенность, что нужно переработать то, о чем, по собственному признанию, знают очень мало, и противопоставление русской литературы и русской истории (как если бы, например, “Война и мир” могла быть написана без русского национального опыта войны 1812 года). Но лучше всего, конечно, противопоставление вершинных достижений русской культуры (их готовы принять как часть общеевропейского наследия) и русского психологического склада, отторгаемого как по определению “не-европейский”. Иными словами, хотите в Европу — пожалуйте “на переплавку”, как говорил Пер Гюнту некий страшноватый Пуговичник. И, право, бессмысленно было бы с нашей стороны сетовать на это: в конце концов, хозяйкой европейского проекта является именно Европа, и она вправе предъявлять свои условия тем, кто так назойливо заявляет о своем желании в этот проект войти, занять местечко в давно набравшем ход поезде европейской истории. Но у него свой маршрут, и мне до сих пор непонятно, отдавала ли себе наша церковная иерархия, с 1991 года безусловно поддерживавшая курс на “вхождение”, отчет в том, как далеко может зайти подобная переплавка. А также и в том, что не только Гельмут Шмидт всё, подлежащее “преодолению”, связывает с “ролью Российской православной церкви”, которая, — по его словам, — “начиная с XIV века видела в Москве не только свой центр, но и преемницу византийской традиции — “третий Рим, а четвертому не бывать”. “Мне кажется, — продолжал Г. Шмидт, — именно на почве православной церкви и родилась эта идея, повторяющаяся вновь и вновь со времен Ивана IV, — быть обязанным выполнять русскую миссию даже за пределами своего государства” (Цит. по: “Московская правда”, 20.11.2000).

Назойливое желание России “войти в Европу”, конечно же, не могло не вернуть на авансцену вопрос о различии религиозного ядра европейской и русской культуры; а поскольку невозможно отрицать, что во всем, касающемся Европы и уж тем более Западной Европы, первенство Рима перед Москвой неоспоримо, то выводы напрашивались сами собой. К сожалению, с нелицеприятной прямотой они опять были сформулированы не в России, а в Европе. Годом позже Г. Шмидта один из его соотечественников, адвокат Фридрих фон Халем, писал: “Холодная война закончилась, и много людей (в том числе и политиков) на Западе и в России ожидали, что теперь в течение нескольких лет старая пропасть между ними зарастет. Когда это не произошло, разочарование было велико, и каждая сторона обвиняла в этом другую. Люди не поняли, что причины этой пропасти не в идеологии (социализм/марксизм или либерализм) и не в экономике (плановое хозяйство или свободный рынок), а в различии систем политических ценностей, которые были выработаны в течение более тысячи лет. А их источниками являлись римское право и католичество с западной стороны (курсив мой. — К. М. ) и татаро-монгольское иго и православие с восточной стороны”.