Страница 10 из 93
Но, может быть, к покоренным народам (к “быдлу”) подобное отношение в те жестокие века было обычным, а в отношениях друг с другом шляхтичи были образцами благородства, рыцарства, галантности, европейской воспитанности, словом, личным примером и светочем для русских варваров? Наверное, я и остался бы пребывать в столь обычном заблуждении, если бы не попала мне в руки редкая книга — “Записки Станислава Немоевского”, изданная в 1907 году в России. Автор — знатный шляхтич, обучался в Италии, по возращении стал видным польским дипломатом при королевском дворе, а в 1606 году отправился в Москву, чтобы продать по просьбе Анны, сестры Сигизмунда III, царю Лжедмитрию I, уже сидевшему на московском престоле, шкатулку, наполненную, как пишет Немоевский, “бриллиантами, перлами и рубинами”. Лжедмитрий радушно принял посла-коммивояжера, восхитился драгоценностями, но купить их для Марины Мнишек не успел, поскольку был убит на другой день русскими заговорщиками. После его смерти по всей Москве начались польские погромы, и взошедший на трон Василий Шуйский, дабы спасти знатных поляков от мстительных москвичей, выслал их, а говоря современным языком, “интернировал” в количестве ста шестидесяти душ в городишко Белозерск на Вологодчину. Конечно, жилось там благородным и культурным шляхтичам среди диких варваров (вепсов и русских) несладко. Острог и курные избы для жизни были худые, тесные, грязные, питание плохонькое. Словом, жили они не лучше, чем наши военнопленные в польских лагерях после нашего поражения в 1919—1920 годы, много хуже, чем интернированное польское офицерство в советских лагерях 1939—1941 годов. Недоедали, умирали от болезней. Правда, жили без охраны. Но куда убежишь с берегов Белого озера? Кругом непроходимые леса да болота. И стали тогда грамотные шляхтичи засыпать царя Василия Шуйского челобитными посланиями, умолять “О хорошем содержании и снабжении достойными кормами” и о скорейшей отправке их на родину… Из Москвы им приходили ответы, что московская земля разорена, что воровских банд по ней шляется много и что пока невозможно ни содержания улучшить, ни домой отправить… И тогда среди шляхты начались раздоры. Какова была там шляхетская элита и стояла ли она выше “варваров”, о чем не раз говорит Чеслав Милош, можно судить из одной дневниковой записи Немоевского, сделанной летом 1607 года.
“Так как мы жили по своей воле, внимания ни на кого не обращали, то между нас открылся страшный разврат: хвастанье нарядами, банкетами, забавами, танцами (и это среди крайнего недостатка, нужды и заключения), наговорами одного на другого, взаимным язвлением и сплетнями, писанием пасквилей друг на друга, без всякой пощады кого-либо. К тому надо присоединить картежничество, повальное пьянство, без мысли о страхе Божием, без внимания к великим праздникам, постам и дням, установленным для покаяния. И если бы еще упивались чем, а то скверной горелкой, смешанной с дрянным пивом. И для этой цели продавая одежду с себя или со слуги. Вследствие всего этого частые ссоры, раздоры, споры, пересылки о поединках и вызовы на поединки, драки, поранения, гнусный блуд, прелюбодеяния, paracidia — мать порезала на куски свое дитя и побросала на крышу, желая скрыть свой разврат и блуд — и иные гнусные грехи, о которых по омерзительности их и по брезгливости перед Богом и вспоминать-то не годится, и стыд не допускает, наконец, свершилось и ужасное душегубство: убийство в святой пасхальный день палкой в голову безоружного, сзади, шляхтича в тюрьме и по вздорному поводу. Присоединим кражи друг у друга и взаимные ограбления сундуков”.
Впечатляющие образы культурных, почти западных людей… Но богобоязненный христианин шляхтич не был бы шляхтичем, если бы после этих честных записей не добавил, что это все — Божье наказание за то, что “заключение и мучение, что вынесли мы от столь подлого народа, нас не угомонило…” Этот же русский народ в записках Немоевского именуется “варварским”, “злым”, “животным” и, конечно, “быдлом” …
Знатный шляхтич в своих записках горевал, что ему с высокородными панами приходится терпеть “от народа, вероятно самого низкого на свете, самого грубого и не способного к бою, не обученного в рыцарском деле, у которого нет ни замков, ни городов, ни доблести, ни храбрости”.
* * *
Я пишу эти страницы в первые дни ноября 2001 года. Сегодня четвертое — день Казанской Божией матери. Православный праздник, учрежденный в честь иконы, под покровительством которой Минин и Пожарский в 1612 году повели свое ополчение на штурм Кремля и освободили его от польских оккупантов. Поляки часто иронизируют над тем, что мы еще помним давний день освобождения и чтим икону Казанской Божией матери, которая, кстати, во время войны какими-то таинственными путями попала в Ватикан, где и пребывает до сей поры в заточении у католиков. Взяли, так сказать, реванш… Ездят наши президенты и крупнейшие политики к папе — бывшему польскому кардиналу Войтыле — уже десять с лишним лет, и никто из них не решится попросить или потребовать, чтобы вернулась наша национальная святыня на родину. Боятся, что ли, польские национальные чувства Войтылы потревожить?
Однако я отвлекся. Полякам чрезвычайно свойственно помнить и праздновать дни всех своих романтических и драматических восстаний против России. А чего же нам стесняться и не праздновать 4 ноября — наш день освобождения? Может быть, даже стоит его сделать национальным праздником, тем более что в 2002 году будет юбилей — нашего освобождения от польских оккупантов.
Рядом с калужским домом, где я пишу эту главу, в ста метрах буквально, стоит кирпичный терем с узорчатой кладкой, витиеватыми каменными наличниками, толстыми стенами. В нем после бегства из Москвы жила временно исполнявшая обязанности московской царицы Марина Мнишек, дочь польского сандомирского воеводы. От этого терема почти что видна окраина калужского бора, на которой неверные соратники Лжедмитрия II в 1613 году зарубили саблями очередного мужа сандомирской авантюристки, возмечтавшей стать владычицей варварской Московии. Так что граница Руси и Польши вполне могла бы при другом повороте истории пройти по окраине калужского бора, по речушке Яченке, по извивам моей родной Оки. Пусть об этом не забывают наши полонофилы...
Феноменальная особенность польской истории, видимо, заключена в том, что никакие социальные потрясения, никакие перевороты и национальные катастрофы за последние несколько веков не изменили сути того, что законсервировано в понятии “шляхетство”, “шляхта”… Чеслав Милош пытается убедить мир, что “шляхетство” есть самосознание не только польской знати, но всего народа. Возможно. Но тем хуже для народа, если, как пишет нобелевский лауреат, “ в Польше в эту эпоху (XVI—XVII века. — Ст. К. ) складывалась дворянская культура, и польский крестьянин или рабочий по сей день колют ею глаза русскому, сплошь и рядом неся на себе ее следы, отчего и получают от него кличку “пана” …”
Русский крестьянин или рабочий никогда не додумывался до того, чтобы “колоть” культурой Пушкина и Чайковского глаза узбека или казаха… Впрочем, позволю себе усомниться в правоте Милоша. Думаю, что польское простонародье не было заражено дурной шляхетской болезнью и относилось к России иначе, нежели знатное сословие. В доказательство приведу отрывок из воспоминаний того же Самойлова, с которым я на этот раз согласен. Поэт вспоминает о том, как в 1944 году его разведрота вошла в Польшу: “Деревня. Три часа назад здесь были немцы. Потом прошли наши танки. Поляки приветствуют нас со слезами радости. Ночь. Вошли в село, где еще не видели русских.
— Пять лет вас высматривали, — говорит старая бабка. Жители тащат нас в дома, угощают молоком и самогоном”.
Честное свидетельство того, что польское простонародье относилось к русским безо всякого гонора мы получили из уст восторженного полонофила. А это — дорогого стоит, поскольку подтачивает концепцию Чеслава Милоша о полной “шляхетизации” польского народа.