Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 61



Перед торжественным заседанием мне как члену юбилейного комитета сказали, что я должен сидеть в  президиуме. Вот уже чего мне не хотелось! Но вдруг я вспомнил книгу Фейхтвангера “Москва. 1937 год”, что в том же Октябрьском зале Дома Союзов, где будет торжественное заседание, проходил в 1937 году процесс над троцкистами, и я тут же решил: “Ну, конечно же, сяду в президиум!” Сидеть на той же самой сцене, на том же самом месте за столом, где сидел Вышинский, допрашивая скученных напротив на скамье подсудимых, всех этих радеков-пятаковых-крестинских-раковских, а пред этим, в 1936 году, — зиновьевых-каменевых, а позже, в 1938 году, — бухариных, прямо-таки огромное удовольствие сулила мне возможность представить это! И, признаюсь, пока шло заседание, мысли мои были заняты тем славным временем, когда загнанную в этот угол перед сценой троцкистскую банду настигло справедливое возмездие.

После заседания ко мне подошел Стукалин и, заговорив о моем интервью в газете “Советская Россия” в связи со столетием Леонова, несколько смущенно сказал: “Крепко вы по ним ударили”. “И вы по мне в свое время тоже”, — подумал я, но сказал другое, повторил сказанное в газете: о его решающей роли в устроении леоновского юбилея.

*   *   *

Уже цитированный мной немецкий исследователь Дирк Кречмар пишет в своей книге: “Ввиду того, что сам генеральный секретарь выразил неудовольствие статьей Лобанова, СП РСФСР должен был так же четко отреагировать на нее. 8 февраля 1983 года, т. е. уже через четыре месяца после публикации, секретариат правления СП РСФСР созвал специальное совещание для обсуждения статьи Лобанова. Несмотря на то, что все секретари правления отдавали себе отчет в политическо-идеологическом размахе лобановской статьи, их речи оставляли впечатление скорее беспомощности и неуверенности”.

Приведу мнение и нашего отечественного талантливого критика, главного редактора журнала “Кубань” Виталия Канашкина: “Уровень суждений и представлений в статье М. Лобанова оказался таким, что после “Освобож­дения” сочинять и размышлять так, как это делалось до ее появления, стало невозможно”. Это, конечно, большое преувеличение достоинства моей статьи, так же, как и слишком суровы, хотя по-своему и верны слова критика о выступлениях писателей при обсуждении моей статьи на секретариате правления СП РСФСР: “Мы как бы открываем комод, из которого на нас пышет нафталином и залежалым тряпьем. Ощущение возникает “обрыдлое”. Но такое, от которого никуда не деться. Ведь перед нами некто иной, как мы сами” (журнал “Кубань”, 1990, № 10).

Такой же “залежалостью” веяло и от обсуждения статьи в московской писательской организации. Автор книги “Счастье быть самим собой” В. Петелин с подкупающим простодушием признается, как он готовился выступать там на парткоме в поддержку некоторых положений моей статьи, но не решился этого сделать из-за запрета начальства. Непросто, выходит, дается “счастье быть самим собой”!

Статья “Освобождение”, все связанное с нею, пережитое стали моим освобождением от литературной публичности. Я надолго замолк, испытывая какое-то странное умиротворение. Хорошо, что все-таки все кончилось благополучно. Теперь я могу уйти в себя, жить посмиреннее и помудрее, без писательского суесловия. Мне и до того было противно всякое выставление себя напоказ, я не понимал никогда, как можно упиваться на сцене “славой”, “известностью” перед массой публики, которая через какие-нибудь два-три часа вывалится из зала на улицы и рассеется по городу, занятая своими заботами.



Летом, в августе 1983 года, умер Анатолий Васильевич Никонов. Ушел человек, с которым была связана, можно сказать, весенняя пора моей литературной жизни — “молодогвардейская”. С его смертью уходила в прошлое часть самого меня. После похорон на Кунцевском кладбище мы собрались на поминки в здании издательства молодежных журналов на Новодмитровской, где он работал. Я сидел рядом с его сыном, изредка мы переговаривались с ним, не упоминая имени его отца. Если бы я знал, что его ожидает в будущем! Его найдут зимой замерзшим на улице и таким окоченевшим, что нельзя было нормально уложить в гроб. Было в этом что-то роковое для Анатолия Никонова с его драматической, в сущности, судьбой в катастрофическое для России время.

В начале июня 2000 года, по просьбе Михаила Николаевича Алексеева, я поехал с ним в Саратов по случаю вручения лауреатам премии его имени. Местные писатели вспоминали ту давнюю историю с моей статьей, расхваливали меня, дарили книги. Во время плавания на катере по Волге мой визави по застолью поднял меня с места, подвел к борту и, вспоминая то писательское собрание по поводу моей статьи, начал вдруг выкрикивать в мутном вдохновении: “Мы слабаки! Трусы! Подлецы!” Что мне оставалось делать, как не успокаивать его?

После поездок по городу, встреч нас принял губернатор области Д. Аяцков. Он вышел к нам навстречу, как только открылась дверь кабинета, торжественно обнял своего знаменитого земляка. Сели за большой стол, Алексеев — напротив губернатора, и началась беседа. Слушавший писателя с какой-то разогретой, понимающей улыбкой, Аяцков вдруг воскликнул: “Этот подонок N!” Только позже, выйдя из губернаторского кабинета, спускаясь по лестнице, я сказал: “Не надо бы так резко об N”, — заметив тут же,  как внимательно посмотрел на меня шедший рядом молодой человек, видно, из администрации губернатора.

Я  благодарен Михаилу Николаевичу за поездку на Саратовщину, особенно — в его родное село Монастырское. Когда мы, приехав туда, ходили по его улицам и окраинам, я узнавал все описанное в его книгах — Вишневый омут, сад деда, другие места его детства. Здесь как-то виднее стал этот человек, ранее смущавший меня порою уклончивостью в поступках, крестьянским “себе на уме”, при своих, конечно, качествах самородка, мудрости житейской. Здесь, в родных его местах, он понятнее мне стал как автор “Карюхи”, “Драчунов” — выношенных им в глубине сердца, написанных рукой художника. “Я писал “Карюху” здесь, в Монастырском, в избе зимой, написал за два месяца”, — сказал он мне и добавил, что хорошо бы нам с ним приехать сюда вдвоем. Он посетовал не в первый раз, что кому-то надо было поссорить нас, распустить слух, что будто он, Алексеев, топтал меня за статью, но это — ложь. И не в первый же раз вспомнил, как из-за моей статьи отменили уже решенное было дело — присуждение ему за “Драчунов” Ленинской премии. А ведь, в самом деле, подумал я, человек пострадал из-за меня, вроде чувствует себя чем-то виноватым передо мной — что за странная русская черта!

С особым чувством отправился я на кладбище, которое в моем представлении было связано с теми картинами в “Драчунах”, когда сюда свозили и хоронили в ямах умерших от голода. Но никаких признаков тех могил здесь не оказалось. Только редкие островки могил поздних, с большими деревянными крестами, жались к краям огромного кладбищенского пространства с переливающимися от пронзающего холодного ветра ковыльными травами. Такого кладбища я не видел, весной с разливом, как мне рассказали, вода заливает всю околокладбищенскую низменность, и тогда в открывающейся красоте чего может быть больше — призрачного или врачующего для людской памяти?