Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 63



Не забудем и то, на фоне какой личной трагедии создавалась “Страна Муравия”. Семья Твардовского — мать, отец, братья — была раскулачена, сослана. Поэту пришлось, спасая себя и жену, отречься от близких. Ужас возможной расправы так и висел над молодым Александром Твардовским, уже орденоносцем и лауреатом, — вызывая слова и поступки, в которых он будет потом, до конца дней, раскаиваться.

Что тут сказать? Достойней всего будет вспомнить: “Не судите да не судимы будете”. Петр за один только вечер трижды отрекся от Христа — но мы его чтим, как апостола Церкви. Пути Господни неисповедимы; возможно, что и в истории с раскулачиванием Твардовских Господь попустил человеческую слабость поэта — с тем, чтобы он, поэт, был спасен, и деяньем своим, сочиненьем “Муравии”, спас народную душу, народный язык.

В том, что из страшной реальности, из жестокости, подлости, злобы и горя, из всего, что кипело в стране в те кромешные годы, родилась такая напевная, светлая вещь, как “Страна Муравия”, — можно, при узкозашоренном взгляде, увидеть обман, “лакировку” или социальный заказ. Но в таких же грехах может быть обвинен, скажем, Пушкин: например, за “Капитанскую дочку”. Ведь он, написавший сначала “Историю Пугачева”, прекрасно знал, каким душегубом был Пугачев, знал, сколь “бессмыслен и беспощаден” был русский бунт. Но это не помешало ему сделать из страшной реальности — сказку; в этой сказке главный злодей и убийца изображен с явной приязнью, а главный герой, чья смерть была, кажется, неизбежна, — спасен милосердным вмешательством доброй волшебницы-императрицы.

Дело в том, что великий художник всегда п о п р а в л я е т наличную жизнь в направлении некоего идеала, он вносит в реальность ту долю света и милосердия, какой нашей грубой и мусорной жизни недостает, чтобы из быта стать — бытием. Здесь поэт не грешит против истины: наоборот, он ей служит. Твардовский и Пушкин создают м и ф ы; а миф есть такое свидетельство и откровение, которое, не вполне совпадая с реальностью — точнее, чем эта реальность, выражает глубинную истину бытия.

“Страна Муравия” в этом — мифологическом и мифотворческом — смысле — деяние пушкинской мощи. Переплавляя трагедию в песню и сказку, приподнимая реальность до уровня мифа, поэт приближается к Истине, к той единственной цели, возле которой (опять вспомним Пушкина!) всегда пребывает поэзия. Вот поэтому столько свободы и воздуха, столько света и музыки — в строках поэмы, написанной несвободным, казалось бы, человеком о своей несвободной стране...

То, что “Василий Теркин” великая книга, уже несомненно. В русской и мировой литературе нет ничего подобного. Даже стихи Пушкина или Некрасова не запоминаются так, как строки “Василия Теркина” — верный признак того, что “Теркин” уже как бы жил в наших душах еще до того, как поэма была написана. Так живет, незримое до поры, изображение на непроявленной фотографической пленке, пока некий загадочный проявитель — в данном случае гений художника — не сделает его зримым для нас.

Как это ни грубо, кощунственно даже, звучит, но и за “Теркина”, и за спасенье народа надо благодарить войну. В страшной беде, что упала на головы наших дедов, отцов — виден таинственный промысел Божий. Вторжение с Запада снова сплотило Россию, вернуло, как будто из небытия, понятия “Родина”, “русский”, “свобода”, “отечество”.

Грянул год, пришел черед,

Нынче мы в ответе

За Россию, за народ

И за все на свете.

От Ивана до Фомы,

Мертвые ль, живые,

Все мы вместе — это мы,

Тот народ, Россия.

Гегель в “Философии природы” рассуждает: лекарство — это такая, извне привнесенная, вредность, в борьбе с которою организм забывает о былой розни отдельных своих частей, ополчается против той вредности и если не погибает, то выздоравливает. Война для страны оказалась той “внешнею вредностью”, страшным лекарством, от которого все осознали: или вместе, народом, спасемся, или вместе погибнем.

Когда “с нещадной силой Старинным голосом война По всей земле завыла” — народ встал на общее ратное дело, как на страду, на святую работу. И, пожалуй, вот это сравнение — война как работа — определяет и тон, и характер “Василия Теркина”.

Бойцы

Тем путем идут суровым,

Что и двести лет назад

Проходил с ружьем кремневым

Русский труженик-солдат.

В обороне:

Суп досыта, чай до пота, —

Жизнь как жизнь.

И опять война — работа:

— Становись!



Даже самое страшное, что бывает — рукопашный бой, — это тоже работа:

Теркин ворот нараспашку,

Теркин сел, глотает снег,

Смотрит грустно, дышит тяжко, —

Поработал человек.

Хорошо, друзья, приятно,

Сделав дело, ко двору —

В батальон идти обратно

Из разведки поутру.

И ратное поле становится полем страды:

Отдымился бой вчерашний,

Высох пот, металл простыл.

От окопов пахнет пашней,

Летом мирным и простым.

Да, война есть работа. Да, выдерживать натиск, бороться, терпеть и страдать есть старинное дело России. Читая “книгу про бойца”, ловишь себя на том, что война кажется делом почти что нормальным; обыденность ратной работы, обыденность подвига показана так, что нельзя не поверить: да, это правда.

Рвутся мины. Звук знакомый

Отзывается в спине.

Это значит — Теркин дома,

Теркин снова на войне.

Подвиг (непереводимое русское слово) совершается просто, естественно, без надрыва и без истерических жестов, как нормальное дело нормального человека.

Наш язык давно отметил и укрепил связь меж войной и работой, войной и жизнью. Оратай — и ратное поле; “кровавая жатва”; “как пахарь, битва отдыхает”... И народная речь, и поэзия это знали всегда. Этот древний мотив зазвучал и в “Василии Теркине”.

Но любая глубинная связь обоюдна и обратима. Если война для России — старинное, трудное, скорбно-привычное дело, то надо признать и обратное. Наша обычная жизнь есть, по сути, война.

Вспомните то выражение, над которым так издевались в недавние годы: “битва за урожай”. Чем-то это и дико — превращать ежегодную полевую работу в баталию, — но нельзя отрицать и глубинную истину, что содержится в этих словах. Так уж сложилось: Россия живет в состоянии непрерывной войны.

С кем воюет она? Сразу даже не скажешь. Да, конечно же, с Западом: в нашей горькой истории едва ли отыщешь сто лет, в которые не совершалось бы очередное вторженье оттуда. Идет война и с Востоком, и с Югом — кавказская рана не заживает уже двести лет. Россия воюет и с Севером: холод идет в ежегодное наступление, унося сотни, если не тысячи, жизней и заставляя страну, и так изнуренную, из года в год напрягаться в мучительной обороне. Россия, к тому же, воюет сама с собой, и эта война всех страшнее: противник уж очень силен. А двадцатый век оказался веком непрерывного русского самоубийства: то идут, одна за другой, революции, то гражданские войны, то наступает год великого перелома, которому не суждено срастись никогда, то Россия своими руками, сама себя перетирает в лагерную пыль, то разложение “перестройки” вдруг поражает громадное тело империи...

Народ воюет беспрерывно. Что, разве те старики и старухи и безработные мужики, которые в годы недавнего краха, развала, сумятицы взяли лопаты наперевес и потянулись раскапывать неудобья, обочины и пустыри, чтобы вырастить скудной картошки, чтобы выжить и выстоять, — разве это не русская гвардия? Разве русские учителя и врачи, которые, долгие годы сидя почти что буквально на хлебе и на воде, продолжали учить и лечить свой народ, — разве они не сражались за Родину? Да что там: когда наши бомжи, Божьи люди — кто-то из них геройски отвоевал еще в Отечественную войну, — когда они, собирая пустые бутылки иль роясь на свалках, балансируют на самом краю жизни, висят над чернеющей бездной пронумерованной безымянной могилы и все-таки не сдаются небытию, — разве это не воины на передовой?! Недаром при виде бомжей на стылых улицах зимнего города вспоминаются строки из “Теркина”: