Страница 45 из 53
Читая труды историков или литературоведов, мы даже не обращаем внимания, когда они приводят в пример героев или образы Достоевского наравне с примерами из реальной истории! Особенно популярна “шигалевщина” — хотя именно в этом случае не составляет никакого труда подобрать реальные аналоги: “нечаевщину”, “ткачевщину” — и т. п. Но “шигалевщина” — надежнее: схватываешь суть понятия сразу. Да и говоря о самом Нечаеве, почти все уточняют: “который послужил прототипом Петра Верховенского в “Бесах” Достоевского”. Правда, Тарковский, называя “общее” не более чем причиной существования “уникальных явлений”, не добавляет, что они и выражены должны быть уникально, неповторимо, а не просто хорошо или талантливо. Тургеневский Базаров как исторический тип никогда не будет приводиться в пример наравне с Верховенским, ибо это потребовало бы большого количества оговорок, вредных для примера, да и не является он, в отличие от Верховенского, никаким историческим типом.
Не отделив Достоевского жирной чертой от других тогдашних русских писателей, мы навсегда останемся, говоря о нем, в рамках банальных литературоведческих сопоставлений, когда “стиль” равен понятию “образ”. Мы будем воспринимать уникальную способность писателя создавать сверхреальность как исключительно профессиональное литературное достижение (в этом, по-моему, главный изъян прекрасной книги Бахтина), тем самым и себя обедняя и не понимая главного в целях великого художника. Жизнь, что выходит из-под его пера, не является литературным сырьем ни для сюжета, ни для фабулы, ни даже для идеи произведения, точно так же, как жизнь, созданная Господом, не есть материал для создания (человека) или идея о нем: она сама по себе живая идея Творца о нас, отраженная Достоевским в зеркале литературы.
А. Г. Достоевская со свойственной ей непосредственностью, без всякой задней мысли (уязвить главного литературного конкурента своего покойного мужа) в беседе с Л. Н. Толстым воскликнула: “Мой дорогой муж представлял собой идеал человека! Все высшие нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявились в нем в самой высокой степени. Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен — как никто!” Интуиция любящей жены подсказала Анне Григорьевне единственно верные слова о Достоевском. Не то даже важно, что она находила его лучше всех — бывает, по смерти мужей вдовы говорят так даже о недобрых супругах, а то, что назвала она его идеалом человека. То же самое она могла бы сказать о нем как о писателе. Все высшие, нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявились в его книгах в самой высшей степени. Невозможно определить, где кончается сам Достоевский и начинаются его книги. Поэтому, когда авторы вступительной статьи к воспоминаниям А. Г. Достоевской С. Белов и В. Туниманов так комментируют ее слова о муже: “Однако [она] иногда все-таки теряет чувство меры — и доходит до экзальтации, моления...”, они навсегда захлопывают для себя дверь в мир Достоевского, как это до них делали и делают десятки исследователей, вооруженных литературными циркулями и угольниками. Духовный мир русского человека немыслим без “моления и экзальтации”, а все попытки найти здесь “чувство меры” безнадежны — это все равно что применить “меру” доброте, великодушию, милосердию, справедливости, бескорыстию, деликатности, состраданию. Доброта, проявленная в меру — доброта ли? Здравый смысл, благоразумие, отменно выказанные в поисках истины, приближают ли нас к ней? Слово-истина, замененное другим, менее “экзальтированным”, отложится ли в нашей генетической памяти? Достоевский, останавливающий разогнавшееся перо из боязни показаться читателю смешным и наивным — Достоевский ли?
По моим наблюдениям (которые я никому не навязываю), степень критических высказываний какого-нибудь писателя в адрес Достоевского возрастает прямо пропорционально разнице между этим писателем и его положительными героями. И напротив, чем дальше писатель продвинулся в поисках идеала, тем художественнее ему кажутся произведения Достоевского. В этом, кстати, отличие Достоевского от других представителей семьи “бессмертных”: Гомер, скажем, “неподвижен” относительно ценителей с идеалами и без оных. Но это едва ли достоинство: поэмы его — окаменевшие шедевры, а книги Достоевского — живые, волшебно изменяющиеся вместе с нашими взглядами на мир. Плохие люди не любят Достоевского. Чем хуже мы сами, тем хуже нам кажутся его книги, и наоборот. Достоевский — точнейший индикатор нашего нравственного состояния. Попеняв на него, как на зеркало, что обнаружим мы?
* * *
Несмотря на то, что о романе Достоевского “Бесы”, особенно в годы “перестройки”, исписаны целые тома, он остается, на мой взгляд, самым недооцененным его произведением. И брань, и восторги в адрес “Бесов” имели одну основу: кому-то не нравилось, что заговорщики из “Бесов” походили на Ленина и его соратников, а другим, напротив, нравилось. Одни были склонны считать роман грубым и тенденциозным памфлетом, а другие — остроумным и блестящим. Между тем при внимательном непредвзятом взгляде мы не найдем в “Бесах” ничего памфлетного и публицистического, а сатиры и политики в нем не больше, чем в других романах Достоевского. Ни один из персонажей, кроме Петра Верховенского и капитана Лебядкина, не выкрашен исключительно в злодейские или иронические тона. (Сравните с лесковским “На ножах”, который обычно называют в одном ряду с “Бесами”.) Тот самый изувер Шигалев, имя коего стало нарицательным, если помните, твердо отказался участвовать в убийстве Шатова, хотя подобная расправа нимало не противоречила его футурологической доктрине. Виргинский, хозяин дома, где собирались “наши”, всячески старался отговорить Петра Верховенского от его страшной затеи. Супруга его, “эмансипэ” и сквернословка — хорошая, неравнодушная к своим обязанностям акушерка, не берущая с Шатова денег. Прапорщик Эркель, безоглядно преданный Верховенскому человек, идущий на убийство не задумываясь, — нежный любящий сын и романтик. Любимый персонаж французских экзистенциалистов инженер Кириллов, считающий, что самоубийство превратит человека в Бога, — радушный и приятный хозяин и вообще, судя по повадкам, джентльмен. Вусмерть высмеянный в первой половине романа Степан Трофимович Верховенский каким-то непостижимым образом сохраняет свое достоинство, а к концу даже обретает черты какого-то трагического величия. Нет, здесь не пахнет ни Гоголем, ни Лесковым, ни Салтыковым-Щедриным — все персонажи изображены хотя и броско, в манере, названной потом экспрессионистской, но с не присущей сатире или памфлету психологической глубиной.
Манера повествования в “Бесах” — пожалуй, самая сложная из всех романов Достоевского. Напомню, что в целом рассказ ведется одним рассказчиком, господином Г-овым, но изложение от первого лица чередуется с изложением от автора, что обычно резко бросается в глаза. Дополнительную сложность в эту манеру вносит то, что действие происходит как бы в трех временных ипостасях одновременно: первая часть написана в настоящем времени, обращенном в прошлое, когда рассказчик не знает, к каким последствиям приведет завтра происходящее сегодня, вторая и третья части — в настоящем, спроецированном интонацией в будущее, а проговорками об осведомленности рассказчика — в прошлое время. Над этими тремя существует еще один пласт времени, как бы служебный — настоящее для рассказчика на момент рассказа. Но Достоевский легко и как бы невзначай, одной-единственной фразой в конце второй главки 1-й главы части 2-й решает две непростые задачи: переходит от рассказа от первого лица к рассказу от автора и скрепляет, словно маленьким спиральным колечком связку разнокалиберных ключей, все три параллельно существующих в романе времени и один временной подвид: “А теперь, описав наше загадочное положение в продолжение этих восьми дней, когда мы еще ничего не знали, приступаю к описанию последующих событий моей хроники, и уже, так сказать, со знанием дела, в том виде, как все это открылось и объяснилось теперь”. Никакому Прусту не снилось!