Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 70



 

Крест

Есть такая притча: одна изнемогающая под тяжестью своего креста женщина молилась о том, чтобы ей был дан другой крест, и непременно более легкий.

Во сне она увидела множество разложенных на земле крестов. Они были различны по величине и по виду. И все-таки один приглянулся ей — небольшой, украшенный драгоценными камнями в золотой оправе. “Этот, — подумала она, — я могла бы нести без труда”. Но стоило его поднять, и женщина согнулась под тяжестью: он был ей не по силам.

Другой, обвитый цветами, исколол ей шипами руки. И тогда женщина взяла небольшой, лишенный всякой привлекательности крест, на котором было начертано одно слово: Любовь. И понесла его с легкостью. Вскоре она узнала в нем свой прежний крест, столь измучивший ее.

 

* * *

Детство поэта Марины Цветаевой проходило в православной Москве, где колокольные звоны были естественны, как вездесущий воздух; еще соблюдались посты: Филиппов, Великий, Петров и Успенский, а также — постные дни на неделе; ежедневно совершалась Божественная литургия, и спешили к заутрене причастники и причастницы, монахи, странники-богомольцы, юродивые, всякий люд Божий...

Семья профессора И. В. Цветаева, происходившего из священнического рода, тоже была православной, исповедующейся, чтущей и двунадесятые праздники года и именинные дни. В доме, по воспоминаниям младшей сестры Марины — Анастасии, висели иконы и теплилась красная лампадка. И тем не менее детство сестер вряд ли можно назвать православным в традиционном понимании.

Родители не учили их строго соблюдать все посты, молиться перед сном и в течение дня. А чуть позже у девочек произошли встречи с откровенными безбожниками — революционерами, которые проживали в Италии на правах политических эмигрантов. Тyда врачи отправили на лечение мать Цветаевых, страдающую “чахоткой”. Там барышень — Мусю и Асю — попытались убедить в том, что Бога нет.

И все-таки, по свидетельству Анастасии Ивановны Цветаевой, ее старшая сестра Марина внутренне не уходила от веры, никогда так до конца и не поддалась распространявшейся после революции 1905 года философии атеизма. Именно эта внутренняя вера позволила ей однажды увидеть родную Москву “огромным странноприимным домом”, отметить бездомность всякого на Руси и, не погрешив против истины (ибо дом-то каждого христианина не на земле, а на небе!), вспомнить про целителя Пантелеймона — и это все в одном стихотворении! — чтобы, наконец, подчеркнуть для себя и для других уже в ином произведении:

Красною кистью

Рябина зажглась.

Падали листья.

Я родилась.

Вот оно — осеннее мистическое пространство поэта, его изумительная Nota Bene, в которой тонко и наблюдательно сказано:

Спорили сотни

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.

Родиться в такой день — символично, ибо Иоанн — не только из числа первозванных двенадцати апостолов, любимый ученик Христа, но и писатель-богослов, автор одного из Евангелий.



Итак, день рождения обязывал.

И уж коль скоро Москва — это не город, это — принцип (по утверждению редактора “Московских ведомостей” М. Н. Каткова), и уж коль скоро стояли еще ее церкви целые и невредимые, для зреющего поэта престольная — не только место пребывания и взращивания духа, но и город, наделяющий его атрибутами своего бытия:

И ты поймешь, что с эдаким в груди

Кремлевским колоколом — лгать нельзя.

И сколько возникает попутно в ее поэзии храмовых названий! “Иверское сердце”, Сергиева Троица, соборы — Благовещенский и Архангельский, “Нечаянные Радости”. И — откуда-то явившееся осознание того, что колокола не только архитектурно, но и сакрально выше царей, ибо они возглашают славу Божию, славу Небесную и — главное:

Пока они гремят из синевы —

Неоспоримо первенство Москвы.

Поистине, Москва — не город...

 

* * *

Большое духовное влияние оказала на формирование младенческой души Цветаевой ее мать Мария Александровна Мейн — полуполька, полунемка — вся во власти немецких мистиков и романтиков, блистательный музыкант, подарившая дочери знание двух европейских языков и какую-то демоническую жажду смерти. Недаром же, спустя годы, находясь в эмиграции, Цветаева написала в письме своей чешской приятельнице А. А. Тесковой: “...Гений рода? (У греков демон и гений — одно). Гений нашего рода: женского: моей матери рода — был гений ранней смерти и несчастной любви тот гений рода — на мне”.

Но вернемся в Москву, в православную Москву 90-х годов прошлого века, когда раба Божия Марина пришла на свет. Что формировало ту духовно-психологическую атмосферу русской столицы и русского бытия? В чем проявляло себя национальное самосознание?

В те годы, по словам протоиерея Георгия Флоровского, многим стало очевидно, что человек — существо метафизическое. “В самом себе человек вдруг находит неожиданные глубины, и часто темные бездны”. Подобно тому, как это наблюдалось в Александровскую эпоху, повсюду пробуждалась религиозная потребность, особенно среди людей культурных, интеллигентных, читающих и интересующихся развитием современной философской и богословской мысли. Именно ими понимается, что Россия застыла в предчувствии канунов, пронизанных апокалиптическим смыслом, апокалиптическим звучанием.

Время поиска духовного опыта знаменовалось крушением надежд, гибелью душ, а для иных приходом в пределы церковные. Но одно властвовало разлагающе — соблазн так называемых передовых, прогрессивных и, более того, — революционных идей. С монархией и ее многовековым укладом боролись, наследуя еще не ставший своим, отечественным и горьким, французский опыт. “Свобода, равенство, братство” — вдохновляли снова и снова, как некогда Наполеон Бонапарт и его первые победы будоражили блестящие умы блестящей русской молодежи, пока он не явился на русскую землю захватчиком с громадной армией в 600 тысяч человек.

В 90-е годы прошлого века замечено и возрождение русской поэзии. Как характеризует это явление протоиерей Георгий Флоровский, “то был рецидив романтизма в русском сознании, вновь вспыхнула “жажда вечности”... В то же время русский символизм начинался восстанием, бунтом и отречением, взывал к обличению старого и скучного мира. Немаловажную роль играл все более распространявшийся оккультизм: увлечения магией, спиритизмом, гаданием на картах. Холодное дыхание Девы Радужных Врат обжигало лица незадачливых теософов. И кто-то уже путал ее приход с другой и ошибочно приговаривал: “София! Премудрость Божия!..”

Ожидания, ожидания и упования...

А вот как отразились апокалиптические звучания конца XIX века в юной душе Цветаевой: “С Чертом у меня была своя, прямая, отрожденная связь, прямой провод. Одним из первых тайных ужасов и ужасных тайн моего детства (младенчества) было: “Бог — Черт! Бог — с безмолвным молниеносным неизменным добавлением — Черт”.

Признания эти, зафиксированные в автобиографическом очерке, довольно странны, ощущения, по всей видимости явственные, не развеялись с годами. Ведь доносит их уже зрелая, 43-летняя поэтесса, а не маленькая славянка, каявшаяся в свои одиннадцать в Лозанне, на своей первой и последней, как вновь признается автор, настоящей исповеди католическому священнику. Трудно все-таки, исходя даже из подробных описаний увлечения маленькой Муси, предположить: кого же на самом деле видела она в родительском доме, в комнате старшей сестры Валерии — большого серого дога или черта. Уж слишком очевидна внешняя породненность двух этих образов.

А может, лукавый всю жизнь шел за нею по пятам и вел за собою подобных себе “легионеров” — напарников, сподручных, заплечных дел мастеров, чтобы однажды...

Но было и другое — воспоминание об одиночестве сильной, хоть и ранимой души, рано постигшей свою огромность и несоответствие миру, где всяк ей чужд, неравноправен, неравносущ. “То же одиночество, как во время бесконечных обеден в холодильнике храма Христа Спасителя, когда я, запрокинув голову в купол на страшного Бога, явственно и двойственно чувствовала и видела себя — уже отделяющейся от блистательного пола, уже пролетающей над самыми головами молящихся и даже их— ногами, руками — задевая — и дальше, выше...”