Страница 48 из 70
Мне на прощание успел сказать: “Буду поступать в Петрозаводский университет. Стихи не брошу — это решено!”
* * *
Война началась, когда он заканчивал первый курс университета и готовился к отъезду в Белозерск на каникулы. Но... Прошел слух, что немцы забросили в наш тыл диверсантов. “Сверху” приказали: срочно сформировать из числа студентов истребительный батальон. Сергей записался одним из первых... Но очень скоро напомнил о себе военкомат. Комиссар, возглавлявший призывную комиссию, предложил студенту Орлову (“по знакомству”) два самых престижных рода войск: танки и авиацию. Он выбрал танки. И через день был отправлен в Челябинск, в бронетанковое училище. Срок учебы оказался предельно сокращенным, суворовскую “науку побеждать” пришлось брать буквально штурмом: фронт нуждался в срочном пополнении.
В зиму 1942 года С. Орлов с двумя кубиками в петлицах прибыл на Волховский фронт, в район ж.-д. станции Мга.
Я в это время воевал уже на Сталинградском фронте, командовал Гвардейской отдельной зенитно-артиллерийской батареей, входившей в состав соединения, оборонявшего Сталинград. Помню, очень удивился, узнав из письма матери, что мой тезка тоже на фронте, “воюет на танке, и пока, слава Богу, жив”. “Серега — танкист?!” — невольно вырвалось у меня: я не мог представить своего дружка в башне такой махины, как танк “КВ”. Худенький, поджарый, со слабым сердечком (из-за этого имел отсрочку от призыва) — и вдруг танкист! Ведь он даже на тракторе не покатался, пока учился в школе: учительской сынок — известно...”Ну, Серега, попал!” — А как было на самом деле?
К сожалению, Сергей не оставил ни дневников, ни даже воспоминаний — послевоенных, конечно, — о фронте. Видимо, считал, что главное из пережитого им подо Мгой вошло в стихи. Да так оно и было. На все, что происходило вокруг, он смотрел уже глазами художника, поэта. И писал... Урывками, конечно, а поначалу даже “украдкой”, как он признался в одном стихотворении, писал, когда солдаты, укрывшись на ночь в землянке, полностью отключались от войны и от мира Божьего: спали...
Руками, огрубевшими от стали,
Писать стихи, сжимая карандаш...
Солдаты спят — они за день устали,
Храпит прокуренный насквозь блиндаж.
Под потолком коптилка замирает,
Трещат в печурке мокрые дрова...
Живописная картина... Полный, так сказать, интерьер “рабочего кабинета” поэта-солдата, в котором не хватает только потрепанного, извлеченного из кирзового голенища, блокнота... А он был.
Перелистаем, хотя бы бегло, его страницы... Буквально из первых зарифмованных строк становится ясно: участок фронта, занимаемый танковым полком Орлова, с точки зрения рельефа местности, страшно неудобен: чтобы вывести машины на исходный для атаки рубеж, приходится гатить болото, делать настилы под гусеницы. Солдаты работали “в жидкой грязи почти по пояс”. Поэт не преувеличивал — свидетельствую, как фронтовик: русский солдат мог все! Мог пройти и огонь, и воды, и... трубы, не только медные.
Так было и подо Мгой:
Мы засыпали эту прорву
Всем, что под руку попадет.
Исступленно взвыли моторы,
Танк, казалось, в торфу плывет.
Теперь — атака. В голове — одно: “Дорваться бы, прорваться, а потом...”
Бросать в казенник веские снаряды
И стервенеть, и напролом вести
Пятидесятитонную громаду,
Сминая все на яростном пути.
Кульминация атаки — это, без преувеличения, мгновения между жизнью и смертью:
Тяжелой башни резкий разворот -
И в шлемофонах хриплое: “Вперед!”
Вперед!
И скорость третья.
И нога
Легла на газ.
И кости вражьих дотов
Хрустят уже...
Но залегла в снега
Под пулями и минами пехота.
И так — каждый день: “Болота, болота, болота./ За каждую кочку бои”. Бои — и значит, не только раздавленные противотанковые пушки, блиндажи, пулеметные гнезда, но и свои потери.
По утру, по огненному знаку
Пять машин “КВ” ушли в атаку.
Стало черным небо голубое.
В полдень приползли из боя двое.
Клочьями с лица свисала кожа,
Руки их на головни похожи...
Это об однополчанах. Самого поэта судьба пока милует. Зато на нем и на всех оставшихся в живых лежит жестокая обязанность хоронить убитых: “Мы подняли лопатами белый наст,/ Вскрыли черную грудь земли...” Какие чувства разрывают сердце солдата, когда он, цепенея, стоит у края могилы своего друга, годка, убитого в бою за безвестную деревушку Карбусель (кстати, в этот раз так и не взятую)? Горечь... Боль... Но ни слез, ни проклятий. Только каменно сжатые скулы, только клятвенно, сквозь зубы, произнесенные слова: “Завтра мы возьмем Карбусель!” Так кончается это стихотворение.
В другой раз похороны навеяли поэту еще более величественный образ:
Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой,
Без званий и наград.
Ему как мавзолей земля —
На миллион веков,
И Млечные Пути пылят
Вокруг него с боков...
Обычная фронтовая могила, выдолбленная, может быть, в мерзлом грунте, осмысливается поэтом, как “мавзолей” для солдата “на миллион веков”. За какие заслуги удостаивается он столь высокой чести, поэт не говорит. И не потому, что над могилой многословием не грешат: каждый и без слов понимал величие подвига солдата, сердцем заслонившего самое дорогое для него — Родину-мать.
Однако с годами поэт все-таки понял, что он должен сказать о заслугах солдата “без званий и наград” — а таких были миллионы, — и сказать простыми, как и сам он, словами... Пришли на память книги-мемуары “маршалов последней мировой”. Размышляя над их страницами, понял, что маршалы...
...Знают — нету на войне сражений,
Знают — есть солдатский крестный путь,
Чернозем и глина по колени,
Снег по пояс и вода по грудь.
Все охваты, клинья, контрудары,
Трижды свят, сам черт ему не брат,
Совершил бессмертный, легендарный —
Никуда не денешься — солдат!
Зимой 1944 года был подбит все-таки и танк гвардии старшего лейтенанта Орлова... Фронтовики хорошо знают, что военное железо горит. Клубком огня, через верхний люк, он чудом вывалился на снег. Уже в госпитале, бессонными ночами, затвердил в памяти, как это было:
Рыжим кочетом над башней
Встало пламя на дыбы.
Как я полз по снежной пашне
До окраинной избы,
Опаленным ртом хватая
Снега ржавого куски,
Пистолет не выпуская
Из дымящейся (! — С. В. ) руки
Наверное, не дополз бы... Выручила фронтовая сестричка:
Головою ткнулась подмышку,
И свои подставила плечи...
А потом она “парабеллум”
У меня взяла осторожно,
К рукоятке его прикипела,
Как перчатка, с ладони кожа.
Тысячу раз видел я эту ладонь, уже без “перчатки”, со скрюченными, неразгибающимися пальцами. Ею он в конце стихотворения, с точностью боевого донесения, нацарапал: “Это в сорок четвертом было/ У деревни Гора под Псковом”.
“Донесение” это оказалось последним из тех, какие он посылал с поля боя. В тот черный день война для него закончилась. Обгорели не только руки, но и щеки, и лоб, и губы, и веки... Что было дальше? Госпиталь, гноящиеся шрамы, мучительные перевязки... И длинные ночи... У раненых солдат ночи самые длинные, а сон короткий, прерывистый — мучают кошмары...
Человека осаждают сны,
Смутные видения войны.
Он хрипит, ругается и плачет
В мире абсолютной тишины...
Перечитываю эти строчки и вспоминаю...
В 1951 году, летом, мы оба совершенно случайно — он в Ленинграде, я в Москве — получили творческие командировки на одну из “Великих строек коммунизма”, на Волго-Дон, точнее — на строительство канала, который должен был соединить Волгу с Доном. Известно, что канал — это кроме самого русла, — шлюзы, насосные станции, пристани, поселки... Вокруг строительных площадок кипел людской водоворот, грохотали копры, урчали бульдозеры, скреперы, шагающие экскаваторы... И что особенно удивляло: на каждом из этих грохочущих чудовищ красовалась наша, отечественная, марка: “Кировский завод”, “Уралмаш”... А в степи, вдоль трассы канала, зеленели молодые лесополосы: дубки, клены, акации, уцепившись за землю, тянулись к солнцу, беззвучно лепетали листочками... “Здорово, Серега! — в который уже раз восклицал мой тезка. — Вчера еще, кажется, воевали — и вот такое!..”