Страница 47 из 52
— Фелица? Иными словами, Фелицитас — благодетельная богиня Счастья.
— Именно Счастья — в отличие от Фортуны. Фортуна всегда была суровой, Фелицатас — благой. С кадуцеем и рогом изобилия. Если вы решитесь повторить свою композицию, Дмитрий Григорьевич, вам непременно нужно будет написать рог изобилия.
— И чтобы из него лилось потоком злато как символ благополучия. Помнится, в Риме было несколько храмов Фелицы.
— И стояли статуи на Марсовом поле и на Капитолии.
— Какая счастливая находка, Гавриил Романович!
— Но эту находку подсказал мне Дмитрий Григорьевич. Это его представление о просвещенной монархине.
— Василий Васильевич, разве вы не хотите поделиться своими мыслями? Не могло же оставить вас равнодушным творение Левицкого! Но молчащий Капнист — это так необычно.
— Не вызывайте меня на откровения, Львов.
— Это почему же?
— Я не хочу вносить диссонанса в ваш слитный хор.
— Так, значит, картина не пришлась вам по сердцу?
— Полноте, полноте, Хемницер! Картина превосходна, другое дело — ее соответствие действительности. Хотеть учить царей — неблагодарное занятие, как бы вы ни старались подсластить пилюлю.
— Но государыня сама требует от своего окружения откровенности и изгоняет льстецов.
— По всей вероятности, неумелых. У государыни превосходный вкус, и она вправе рассчитывать на более тонкие кружева лести и высокопарных излияний. Возьмите хотя бы слишком многочисленных и слишком часто сменяющихся флигель-адъютантов.
— Василий Васильевич, Державин недаром написал: «Владыки света люди те же, / В них страсти, хоть на них венцы». Вряд ли мы вправе вторгаться в личную жизнь монархини.
— Но эта жизнь не безобидна для тысяч подданных.
— Флигель-адъютанты?
— Но ведь каждое назначение сопровождается дарением земель и людей, расточительством и обращением к казне. Неожиданно родившиеся начальники, ничего не понимая в своих новых обязанностях, губят любое дело, к которому бы ни прикоснулись. А впрочем, господа, я не намерен выводить вас из вашего сладкого неведения. Думаю, за меня это сделает жизнь.
Петербург. Васильевский остров. Дом Левицкого. В.В. Капнист и Левицкий.
— Вы оставляете столицу, Василий Васильевич?
— Я не думаю, чтобы кто-то, кроме самых близких друзей, посетовал на исчезновение Капниста. Но вас я отношу к своим прямым друзьям, Дмитрий Григорьевич.
— Что побудило вас к такому решению: ведь не женитьба же? Да и Александре Алексеевне, даме светской, не покажется ли скучной провинциальная жизнь?
— Нет, Дмитрий Григорьевич, Сашенька моя во всем со мной согласна. Она сама торопит меня с отъездом.
— Вы, по крайней мере, собираетесь обосноваться в Киеве?
— Не приведи Господь! Только в моей милой Обуховке! Это истинный земной рай, тем паче для молодых супругов.
— Но не этот же рай подвиг вас на подобное решение? Я уверен, что нет. Уж не нападки ли на вас, как на автора «Сатиры первой и последней»? И вы придаете значение людской хуле и похвале? Это так на вас не похоже! Не вы ли писали о мирском маскераде, за ветошью которого скрываются самые низменные чувства?
— Именно потому что писал, я начал чувствовать отзвуки недовольства вашей Фелицы.
— Вы не преувеличиваете?
— Нисколько. Мне были переданы слова государыни, что нельзя все российское общество представлять в виде взяточников и казнокрадов, тем более что некоторые из высоких чиновников приняли сии рассуждения за намеки на свой счет. Судья Драч в их числе был оскорблен и потребовал немедленной сатисфакции. Я не боюсь его гнева, но не хочу подвергать его действию Александру Алексеевну, тем более что родители ее со мною ни в чем не соглашаются.
— Мне сказывал Николай Александрович, вам и ранее приходилось прилагать немалые усилия для поддержания в мире родственников.
— Ему ли не знать! Ведь когда родители Марии Алексеевны и Сашеньки отказали после неудачного предложения ему от дому, то и от меня потребовали, чтобы я всякие сношения с ним прервал.
— Знаю, вы отвергли сей ультиматум.
— Отверг с негодованием, и тогда мне пригрозили разрывом помолвки с Сашенькой. Сашенька была в отчаянии и умоляла подчиниться родительским требованиям хотя бы временно и внешне. Я не захотел оскорблять своего с Львовым дружества, и, в свою очередь, объявил, что согласен отложить свадьбу. Даже сам Львов просил меня так не делать. Но дружество ставлю я превыше всех светских требований и условностей.
— Позиция ваша достойна всяческого уважения.
— Теперь родители Сашеньки вновь пугают ее, бедную, а я хочу положить конец их влиянию на дочь.
— Но что могло их напугать, когда ваша «Сатира первая и последняя» напечатана в «Собеседнике любителей российского слова»? Ведь сама государыня печатает свои сочинения в этом журнале княгини Дашковой. Княгиня, как довелось мне портрет ее сиятельства писать, рассказывала.
— Только того княгиня не договорила, что государыня и Екатерине Романовне недовольство свое высказала.
— Быть не может!
— Еще как может. Да у княгини нрав крутенек — в спор с государыней вступила, доказывать стала, а все неприятность. Раз на раз не приходится. Сегодня княгиня так посмотрит, завтра же — кто знает…
— Писать более не хотите?
— Напротив. Писать много собираюсь. Комедия одна у меня задумана о крючкотворах. Посидеть над ней в тишине да спокойствии надо.
— Слыхал я, ода у вас новая, Василий Васильевич.
— А у меня она с собой. Хотите прочесть дам?
— Сделайте милость. Пока-то ее напечатанной увидишь.
— Пожалуй, не увидите, Дмитрий Григорьевич.
— Что так?
— Гаврила Романович усиленно советует повременить. Тоже последствий всяческих опасается.
— О чем же ода, если не секрет?
— Если и секрет, то не от вас. Слыхали ведь, ее императорское величество указ подписала, чтобы всем малороссийским крестьянам в крепостном состоянии быть.
— Слыхал и душевно скорблю. Видеть нашу Малороссию закрепощенной! Так и кажется, умолкнут теперь наши песни, кончатся гулянья да ярмарки…
— Может, так сразу и не умолкнут, а горе для людей наших — страшное. Не знаю, правда, нет ли, будто Александр Андреевич Безбородко к тому причинился.
— Да, такого при графе Кириле Разумовском не случилось бы. Он бы государыню уговорил.
— Которую государыню? Елизавету Петровну?
— Так ведь мы в век просвещенный вступили.
— Только, выходит, человека обыкновенного в беде чужой убедить легче, чем просвещенного. У просвещенного и физиогномий на разные случаи жизни больше разных. Он к случаю да выгоде легче примениться может.
— Трудно с вами не согласиться.
— Конечно, трудно, ведь вы портреты списываете, личность человеческую проникаете.
— О том и ода?
— Да что мне перед вами таиться. Назвал я ее «Одой на рабство», имея в виду, что государыня запретила в бумагах официальных и прошениях всяческих отныне подписываться именем раба, но подданного.
— Ошибаетесь, Василий Васильевич, — еще не запретила, только разговор подобный место имел. Вот все и всполошились.
— О звании я не говорю, а только аллегорически весь позор рабства и крепостного ярма для государства, мнящего себя просвещенным, разбираю. Там и панегирических оборотов предостаточно, да Гаврила Романович на своем стоит: отложить печатание до лучших времен.
— Кто знает, не его ли правда.
— А вы что колеблетесь, Дмитрий Григорьевич? Ведь какую «Государыню Законодательницу» представили, и на меня в досаде были, что не расхвалил картины.
— Самолюбие авторское, Василий Васильевич, а по существу…
Петербург. Дом Михайла Мнишека. Урсула Мнишек-Замойская и Левицкий.
— Я рада, что вы будете писать мой портрет, господин Левицкий.
— Вы льстите мне, ваше сиятельство. Это для меня великая честь написать портрет прекраснейшей польской дамы, супруги коронного гетмана Литовского Михайлы Мнишека. Я постараюсь вас не разочаровать.