Страница 20 из 52
— Охотно передаю вам слово, Жюбер.
— Господин Токкэ, я просто хочу напомнить, как важны сейчас для нашей с вами Франции добрые отношения с Россией. Франция вступила в войну, и притом на стороне Австрии. Удача не во всем сопутствует нашим войскам. Позиция России приобретает тем большее значение, и вы, мэтр, волей-неволей становитесь посланником доброй воли нашего короля.
— Вы возлагаете слишком большие обязанности на простого художника, господа. Я польщен, но так ли многое я сумею сделать?
— Достаточно многое, господин Токкэ. Поверьте, господин Жюбер не преувеличивает. К тому же он должен еще вам сказать, чего именно ждет от вас русская императрица.
— Полагаю, императорского портрета, Ваше сиятельство.
— Не только. У русской императрицы есть свои странности, мэтр. Она очень красивая женщина.
— Мне довелось видеть ее портреты.
— Постарайтесь выслушать до конца господина Жюбера, мэтр.
— О, простите мне мою бестактность!
— Так вот, мэтр, мне остается повторить: императрица была красивой женщиной, и несмотря на ту огромную власть, которой она облечена, это остается для нее главным. Она хочет нравиться и, как нелепо это ни звучит, она хочет кружить головы.
— Но особы, облеченные в порфиру, продолжают, при желании, кружить головы независимо от возраста. Так мне, по крайней мере, всегда казалось.
— И вы правы, мэтр. Но тщеславие Елизаветы состоит в том, чтобы нравиться без порфиры, и вы должны это иметь в виду. На ваших портретах она должна быть прежде всего ослепительной красавицей, которая бы нравилась самой себе.
— Ее следует просто обманывать: никаких следов возраста, господин Токкэ.
— Насколько же молодой она должна казаться, Ваше сиятельство?
— Все зависит от вашего чувства меры и такта, дорогой Токкэ. Что-то вам может подсказать ее нынешний фаворит господин Шувалов, хотя он слишком дипломатичен, чтобы себя выдать.
— Жюбер, вы забыли главное лицо интриги — вице-канцлера Михаила Воронцова. Думаю, мэтр, его имя вам следует запомнить в первую очередь. И помните, Елизавета настолько боится возраста, что в последнее время перестала появляться на людях при дневном свете. Она предпочитает проводить дни в личных покоях за закрытыми занавесками и показываться лишь при свечах — в придворном театре или придворном маскараде. Ваши портреты должны вернуть ее к жизни. Иначе…
— Иначе, Ваше сиятельство?
— Ее может сменить ее наследник, который безусловно благоволит Пруссии и видит в императоре Фридрихе единственного кумира.
— Ваше сиятельство, я постараюсь не обмануть вашего доверия, но…
— О, у вас есть но, мэтр!
— Я всего лишь обыкновенный человек, Ваше сиятельство, со всеми вытекающими из моего скромного положения и состояния следствия. Благодаря вашему благословенному покровительству, сегодня я могу зарабатывать в Париже, не покидая своей мастерской, до двенадцати тысяч ливров в год. Пускаясь в столь далекое и сопряженное со многими неудобствами путешествие, я должен иметь годовое содержание, увеличенное по крайней мере в два с половиной раза, причем выплаченным вперед. Какая гарантия, что по прошествии года русская императрица расплатится со мной с необходимой аккуратностью?
— Жюбер, мэтр прав: это условие надо поставить перед вице-канцлером. И это все?
— Нет-нет, ваше сиятельство, хотя все остальное — сущие мелочи, о которых тем не менее следует заботиться заблаговременно.
— Что же, говорите, Токкэ.
— К этим пятидесяти тысячам ливров годового содержания следует прибавить бесплатную квартиру в Петербурге со свечами, дровами и каретой. Было бы смешно мне там ее покупать.
— Вы неплохо подготовились к нашему разговору, мэтр.
— О, моя супруга очень предусмотрительна. Она сущий ангел, Ваше сиятельство, во всем, что избавляет меня от лишних хлопот.
— Вы намереваетесь ехать с мадам Токкэ?
— Само собой разумеется, господин Жюбер. Поэтому я прошу обеспечить мне хорошие условия путешествия — один я бы мог довольствоваться малым, но Мари-Катрин…
— У вас больше нет пожеланий, мэтр?
— Последнее — чтобы срок моей поездки был ограничен восемнадцатью месяцами. На больший я не могу согласиться.
— Тем лучше. Ваше пожелание совпадает с волей короля: через полтора года вы должны занять свои комнаты в Лувре.
Петербург. Дворец А.Г. Разумовского. А.Г. и К.Г. Разумовские.
— Братец, Алексей Григорьевич, наконец-то Бог свидеться привел! Ручку дозвольте.
— Кирила, ты ли? Я уж счет ночам потерял, тебя дожидаючись. Неужто поспешить не мог, аль нарочный замешкался?
— Что вы, батюшка-братец, нарочный за три дни до Глухова доскакал, да и я часу не терял — тут же собрался.
— Может, и так. Знать, мне время без конца показалось. Боялся за тебя, слов нет, как боялся.
— Да вы, братец, расскажите, о чем беспокойство ваше — из письма не все выразуметь мы с Тепловым сумели.
— Ты не выразумел, Григорий Николаевич бы должен. Да что там, Кирила, благодетельница наша, государыня, едва в лучший мир не отошла.
— Захворала чем?
— Хворь ее обычная — в падучей упала, как из церкви в Царском Селе выходить стала. Биться начала — сильно так, дохтур прибежать не успел — затихла. Кабы рядом был, знал, как ей, голубушке нашей, помочь. Где там! Мне к ее императорскому величеству и ходу нет. Одно слово — бывший. На руки, на руки бы ее, голубушку, поднять. У нас на селе каждая баба знала — в падучей от земли оторвать надо, а как же!
— Батюшка-братец, кто ж не знает, как вы ее величеству преданы, да ведь не вам довелось помогать государыне?
— Не мне, Кирила, не мне. А Иван Иванович, что ж, в сторонке стоит, только руки заламывает. Много от того проку будет!
— Чему дивиться! Силой-то ему с вами не меряться.
— Да и любовью тоже. Нешто так любят!
— Батюшка-братец, это уж государынино дело, ее государская воля — нам ли с ней спорить.
— Твоя правда, Кирила. Преданности своей да любви, коли сама Елизавета Петровна расхотела, ей не доказать. Давненько сквозь меня глядеть стала: стена — не стена, а так…
— Это дело прошлое, батюшка-братец, а что же вас теперь-то в опасение ввело?
— Да ты что полагаешь, я о друге твоем сердечном Иване Ивановиче Шувалове зря вспомнил? То-то и оно, что его превосходительство, ученый наш великий об себе думать стал.
— Как о себе?
— И не он один. Царедворцы все заметались, решили, государыне конец пришел. Кто к наследнику кинулся. А кто и того хитрее — к великой княгине.
— К Екатерине Алексеевне?
— К ней, к ней! К кому же еще?
— Да зачем? На троне ей самодержавной императрицей не бывать: и супруг есть, и наследник.
— А вот поди ж ты, канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин тут же ей весточку послал. Мол, так и так, государыне конец приходит, так чтобы вы, ваше высочество, о престоле для себя побеспокоились.
— Не верю! Бестужев-Рюмин?
— Он, он, Кирила, не сомневайся.
— Бестужев-Рюмин, и что бы так просчитался? Куда ж его опаска хваленая подевалась? Теплов мне из письма вычитал, да я в толк не возьму, чего старая бестия заторопилась!
— Куда уж дальше, коли генерал-фельдмаршалу Апраксину самовольно предписал из Польши в Россию возвратиться.
— А Апраксин?
— Что, Апраксин? Воротился. Теперь государыня в великом гневе, да не о нем толк, Кирила, — о тебе.
— Обо мне? С какой стати?
— А с той, что твои амуры с великой княгиней всему двору известны.
— Ну уж, скажете, братец, амуры!
— Ничего, выходит, и не было? Не махались вы с великой княгиней? Записочек друг другу не писывали? Никитка мой конвертиков раздушенных с половины великой княгини сюда не приносил?
— И что тут такого? Великая княгиня наверняка их жгла — кто ж такую корреспонденцию хранить станет?
— Видишь! Видишь! Сам признался про „такую корреспонденцию“! А коли до государыни дойдет, что делать будешь? Ты ей, благодетельнице нашей, всем, что есть, по гроб жизни обязан, а сам другого обжекту не нашел, кроме великой княгини. Знаешь ведь, никогда ее государыня не любила, а после записки канцлера и вовсе в подозрении иметь будет. Оно и выйдет, что граф Разумовский-младший против государыни в пользу невестки ее ненавистной интригует, на престоле великую княгиню видеть хочет.