Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 79

19 ноября 1581 года. Ранение сына. И очередной взрыв отчаянного страха. Детоубийство — существует ли в православии больший грех! Грозный, как покаяние в содеянном, признал невинно убиенными всех жертв опричнины, приказал немедленно составить синодик с именами казненных. Хотел отказаться от престола. И пытался сохранить жизнь царевичу. Врачи, знахари, ведуны, колдуны — все советы выполнялись и ничто не могло помочь. Даже самое последнее средство — сырое тесто, которым обкладывалось тело раненого. Есть в нем жизненные силы — опара станет подыматься, а вместе с опарой и больной, опадет — надеяться не на что. Тесто опало. Через несколько дней царевича Ивана Ивановича не стало.

За телом сына Грозный пошел к Троице, где доверил тайну убийства трем монахам — «плакал и рыдал» и «призвал к себе келаря старца Евстафия, да старца Варсонофия Иоакимова, да тут же духовник стоял его архимандрит Феодосий, только трое их…» Евстафий, в миру Евфимий Дмитриевич Головкин, начиная с 1570 года тридцать лет управлял всем хозяйством монастыря и к тому же оставил по себе память как талантливый иконописец. Памятью о нем остались в Лавре икона Сергия Радонежского и складень «Явление Богоматери Сергию». После смерти царя Федора Иоанновича состоял Евстафий членом Земской думы, избравшей на царство Бориса Годунова.

Только долгим царское «сокрушение» не было. Грозный распорядился невестку постричь в московском Новодевичьем монастыре. Сам же принялся торопить послов со сватовством к племяннице английской королевы, раз та сама не захотела стать его женой. До кончины царя оставалось еще три года.

…Художник боролся с картиной как с тяжелым недугом. Рвался сказать все, что наболело, высказаться до конца. Рядом с Грозным возникает образ царевича, исторически никак не заслуживающего приобрести черты нежно любимого Репиным Всеволода Михайловича Гаршина. Но писатель стоял на пороге своего ухода из жизни, и на эту внутреннюю предопределенность не мог не отозваться художник. Разве чуть ослабить просветленность Гаршина отдельными портретными чертами художника В.К. Менка.

Впечатление от картины на выставке, происходившей в Петербурге в доме князя Юсупова на Невском проспекте с 10 февраля по 17 марта 1885 года, было огромным. И у тех, кто ее принимал, и у тех, кто ее отвергал. Чуть ли ни в день вернисажа начинаются разговоры о ее запрещении. Секретарь Академии художеств ссылается не на смысл — на некие анатомические и перспективные ошибки. Профессор Военно-медицинской академии Ф.А. Ландцерт читает по этому поводу «разоблачительную лекцию», которую затем выпускает в свет в виде брошюры. В газете «Минута» появляется заметка, утверждающая, что идея картины заимствована Репиным у некоего студента. Это последнее утверждение хотя и было затем публично опровергнуто, имело под собой известное основание. «Иван Грозный у тела убитого им сына» — тема, которую Академия художеств предложила претендентам на медали в 1864 году и по которой В.Г. Шварц написал удостоенную награды картину.

Но если репинскому полотну и удалось избежать административных мер в Петербурге, они настигли его в Москве. 1 апреля 1885 года благодаря представлению обер-прокурора Синода Победоносцева оно было снято с выставки. Приобретший картину П.М. Третьяков получил предписание хранить ее в недоступном для посетителей месте — запрет, снятый через три месяца по усиленному ходатайству близкого ко двору художника Боголюбова. Через четверть века «Ивану Грозному» предстояло еще более трагическое испытание.

Шестнадцатого января 1913 года иконописец из старообрядцев Абрам Балашев трижды ударил картину ножом. Удары пришлись по лицам Грозного и царевича. «Грозного» пришлось перевести на новый, наклеенный на дерево холст. Эту техническую часть работы осуществили лучшие русские реставраторы тех дней — приглашенные из Эрмитажа — Д.Ф. Богословский и И.И. Васильев. Восстановить живопись должен был сам приехавший из Куоккалы Репин. К этому времени возглавлявший Третьяковскую галерею глубоко потрясенный случившимся И.С. Остроухов подал в отставку. Его место по решению Московской городской думы занял Игорь Грабарь.

Грабаря не было в Москве, когда Репин приступил к реставрации, а точнее — заново написал голову Грозного. Со времени создания картины прошли годы и годы. Манера художника изменилась, изменилась и трактовка им цвета. Репин ничего не восстанавливал. Он писал так, как ему стало свойственно. Кусок новой живописи заплатой лег на старую картину. По счастью, автор сразу уехал, а разминувшийся с ним на несколько часов Грабарь увидел еще свежие краски. Решение Игоря Эммануиловича было отчаянным по смелости. Он насухо стер положенные Репиным масляные краски и заправил, как выражаются специалисты, потерянные места акварелью, покрыв ее затем лаком. Отсутствовавший по контуру нос царевича удалось восстановить благодаря очень хорошим фотографиям.

Через несколько месяцев Репин оказался в галерее, долго стоял перед картиной, но так и не понял, произошло ли с ней что-нибудь или нет. Его бунт совести, его суд и приговор продолжал жить с той же пламенной убедительностью: как и в середине далеких восьмидесятых. Возвращаясь к словам Игоря Грабаря — «страшная современная быль о безвинно пролитой крови».





Анна Колтовская

С этим пришел опричнине конец, и никто не стал поминать опричнину… и все земские, кто остался еще в живых, получили свои вотчины, ограбленные и запустошенные опричниками.

Она пережила всех в той чужой недоброй семье. Старшего царевича — Ивана, что по первому разу женился в один год с ее замужеством: пожелал царь, чтоб вели они с сыном вместе невест под венец. Самого царя — Ивана Васильевича, даже при седьмой жене не унимавшегося с новыми сватовствами и брачными расчетами. Младшего царевича — Федора Ивановича, будто и не крепкого на голову, будто и тишайшего, да ведь отстоявшего от развода свою царицу Ирину, бедную костромскую дворянку, даже под монашеским клобуком, даже под именем инокини Александры не оставлявшей мысли о престоле.

И Бориса Годунова — в ее дворцовые годы всего-то кравчего, так неудачно просватавшего за царя хворую свою родственницу Марфу Собакину. Да и то сказать, разве сила была в нем — тогда еще в тесте его, Малюте Скуратове, да родном дядьке, доверенном из доверенных, постельничем Дмитрии Ивановиче Годунове. Как-никак ведал всей дворцовой прислугой, сторожами да истопниками, спать ложился у входа в царскую спальню. Без их наговоров да советов неужто не нашел бы царь иной девки — привезли-то в Александрову слободу полторы тысячи невест! Как-никак был третий брак последним — четвертого церковь признать не могла, иначе как сожительством не называла.

И первого Самозванца — при всем честном народе признанного привезенной из далекого монастыря Марией Нагой родным сыном. Через кровь и жизнь своего рожоного Дмитрия преступила седьмая жена Ивана Васильевича, чтобы разом отомстить и за смерть дитяти, и за свой изувеченный монастырскими стенами бабий век. Может, и думала-то больше о муже, которому, не успев родить сына, стала неугодной, который, замены молодой матери не найдя, уже приготовился ее отослать. Вот и вернула себе, хоть не судом да ненадолго, царское имя одна из великих княгинь и цариц, нашла место в мужской усыпальнице — Архангельском соборе, пусть не в самом храме, пусть под лестницей на хоры, а все белокаменная плита в хитрой вязи высеченных букв: «…Маря Федоровна… всеа Руси Ивана».

Пережила и Василия Шуйского с другой царицей Марьей, совсем-то молоденькой, да за полтора года дворцовой жизни поплатившейся тем же клобуком, тем же безысходным монашеским житьем.

И другого Самозванца — Тушинского вора, за которым пошла незадачливая польская гордячка. Кого бы не признала своим мужем Марина Мнишек, лишь бы сохранить тень надежды на русскую корону, на московский престол!

И десять с лишним лет правления новой династии — не назовешь же эти годы царствованием Михаила Романова, когда чуть не на каждом указе ставилась и властная подпись его отца, патриарха Филарета. Это ему, былому Федору Романову, не терпелось дорваться до царского престола. Это он поплатился за нетерпение насильственным постригом, долгим варшавским пленом, должен был удовлетвориться высшей властью духовной и по-прежнему мечтал о единственной нужной ему — светской. Даром, что ли, с детства у англичанина занимался, сколько языков знал, наряды да развлечения любил, первым щеголем московским слыл!