Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 23



– А надо бы, Анатолий Григорьевич, наоборот, чтобы вы, как человек, стоящий, так сказать, на более высокой ступени, дотягивали бы эту женщину до своего политического уровня.

Ну а насчет моего позднего сегодняшнего возвращения я могу не беспокоиться – и, склонившись над своим блокнотом, он записал телефон и, вырвав страницу, протянул ее мне. И теперь если Зоя Михайловна не поверит, что я до сих пор был здесь, то она может ему позвонить, и он ей это подтвердит. (А Зоя Михайловна ему в ответ расскажет, как я себя после визита к ним вел, о чем говорил и вообще будет его держать в курсе событий.)

А мне он советует быть поаккуратнее. Не то чтобы осторожничать, а просто надо понимать, что все люди разные и может сложиться, “как бы это вам объяснить”, не совсем здоровая обстановка.

(Это значит, чтобы я особо не распространялся про свой сюда визит любопытному Павлуше. А то будет как-то некрасиво: сначала я расскажу ему, а Павлуша потом им; а после второго стакана – мне; и потом опять им; и снова мне. И тут уж непонятно, кто кому и про кого дает информацию.)

Да и Зое Михайловне он бы тоже советовал все не рассказывать. В общих чертах, конечно, можно, но не больше. А от деталей, по мнению Федора Васильевича, лучше бы воздержаться. (Начну, например, выяснять про свою публикацию в Израиле. Или про Ларисино письмо.)

– Знаете, женщина все-таки есть женщина. Может ведь и не так понять.

И тут вдруг опять вошла эта парочка – Мордоворот и любитель сослаться на честное слово коммуниста. Они уже намылились уходить, и Федор Васильевич их как бы пригласил на прощальные дебаты. Беседа протекала уже по инерции и носила явно лирический характер. И когда снова заговорили о Зое, то эти двое тоже, конечно, встряли, и Мордоворот даже не ожидал, что мы с ней, оказывается, зарегистрированы. Он все хихикал и называл эту регистрацию большим достижением. А потом, уже все четверо, перешли на смысл жизни. И Мордоворот, олицетворяя мнение своих товарищей, все от меня добивался – ну чего я, в конце концов, достиг, ведь скоро уже тридцать три!

И я с ними согласился, что мне, конечно, до них далеко, и как-то вдруг позабыл, что я не на ручье, а в кабинете товарища Горбатых; ну разве это не смысл – идти по колено в воде против течения и чувствовать, как твой сапог, прочесывая гриву водорослей, огибает стая мальков.

Услышав, что у водорослей бывает грива, Мордоворот уже не просто загримасничал, а прямо-таки схватился за живот, так что я за него даже испугался, как бы он себе не вывернул челюсть. А тот, что из правдивых, вдруг завелся мне грозить, что я еще должен им сказать спасибо, что они меня тогда, можно сказать, пощадили. И что вообще-то меня бы следовало наказать.

Ну что фельетон? Просто пощекотали мне нервы. А там ведь была самая обыкновенная спекуляция. И не просто спекуляция. А еще и с политическим душком.

И я, в свою очередь, тоже на них завелся: ну какая же это спекуляция и что это еще за такой политический душок? Я думаю, они меня просто решили подразнить. Как хворостиной гуся. И в довершение ко всему Федор Васильевич опять вытащил из папки фотографию “Кометы”, и они все трое стали ее разглядывать.

И тот, что из правдивых, сказал, что, на его взгляд, это пошлятина. И тогда я его спросил, а что он понимает под словом “пошлятина”. Но он мне даже и не стал объяснять. Он повторил:

– Пошлятина, и все.

Оказывается, Толину “Комету” показывали какому-то местному светиле (ее конфисковали у одного моего покупателя из “Магаданской правды”, я ведь и к ним перед самым фельетоном тоже ходил, и тоже с Ларисиной указкой, и это и послужило последней каплей); и этот самый светило хотя и не возражал, что технически вещь выполнена мастерски, но заключил, что по своей сути она все-таки пошлая.

Тот, что из правдивых, все это рассказывал двум остальным специально для меня, как будто те этого и не знали, и они ему в ответ поддакивали. И потом Федор Васильевич как-то по-мальчишески засмущался и, обращаясь уже ко мне, попросил:

– Ну объясните нам, Анатолий Григорьевич, ну что вот здесь нарисовано?

И тут мне вдруг представилось, что меня окружают не сотрудники Комитета государственной безопасности, а просто обыкновенные люди. И я сказал:

– Вот видите – это забор. А это художник. И его фигура перед забором – как будто крест. А сгорающая на фоне звезд КОМЕТА – это и есть его путь. И хотя он и нелегкий и в конце концов сгоришь, все равно этот путь пройти стоит.

Но они на меня смотрели и улыбались, и у Мордоворота на глазах опять выступили слезы.

…Гогот Мордоворота, все еще слышный из коридора, постепенно сошел на нет, и Федор Васильевич, поднимаясь из-за стола, напомнил мне вылезающего из забоя стахановца, выдавшего на-гора рекордную норму угля.

Конечно, были шероховатости, и все-таки ему бы хотелось верить, что наша дружеская беседа пойдет мне только на пользу, а наша будущая встреча уже не за горами; и это будет встреча понимающих друг друга людей, двигающихся с разных сторон к одной общей цели. И с одной стороны это буду я – АНАТОЛИЙ ГРИГОРЬЕВИЧ МИХАЙЛОВ – человек, так сказать, творчества, а с другой стороны это будет он – ФЕДОР ВАСИЛЬЕВИЧ ГОРБАТЫХ – человек, которому отведена счастливая роль направлять это творчество в правильное русло.

И после такой тирады, очень довольный собой, расправил плечи.

Я подошел к вешалке и, напяливая на себя плащ, посмотрел на крючок.

И Федор Васильевич, уже в фуражке и в шинели, молодцевато сбегая по ступенькам, проводил меня вниз.



И уже внизу, оформляя мое прощание с вертухаем, подписал мне квиток на свободу.

ГРУСТНЫЙ ВАЛЬС

Л. К.

Сегодня мы немного понервничали: Зоя ремонтировала мой пиджак и когда зашивала карман, то нечаянно наткнулась на конверт. У меня за подкладкой тайник.

Наверно, решила – заначка. А это, оказывается, письмо.

А уже за столом вдруг вынимает его из фартука.

– Ну что, – говорит, – скотобаза, попался?!

И я тут, конечно, давай ей выкручивать руку. А рука у Зои тяжелая, сразу и не вывернешь. Так что пришлось повозиться.

А когда все-таки удалось, то письмо полетело на дорожку, и мы так стремительно наклонились, как перед выстрелом стартового пистолета, и я уже было совсем его схватил, но в последний момент Зоя мне чуть не отдавила тапочкой пальцы. И тогда я прижался лбом к Зоиному бедру и попробовал ее ногу отодвинуть. Но Зоя стояла насмерть, и, когда, все еще на четвереньках, я, озадаченный, задумался, дотянулась, теперь уже на столе, до сахарницы. Хорошо, я успел отскочить, и все никак не мог после понять, откуда у меня в голове столько перхоти, а когда попробовал на вкус, то перхоть оказалась сладкой. Еще спасибо, что не было Саши, связался с какими-то малолетками, и те его напоили спиртом, а когда Зоя потребовала дыхнуть, разбил о телевизор графин и с тех пор так дома и не ночевал. А Сережа забился в угол кровати и все приговаривал:

– Мамочка, миленькая, не надо!

И соседи из разных комнат попеременно вбегали и нас разнимали.

А Зоя все кричала:

– Убирайся, убирайся к своей чувырле!…

Чувырла – это, значит, Лариса. А для меня она просто Лорик. Мы с ней познакомились еще до Зои. Но потом все равно остались товарищами. У нас теперь с ней духовная близость.

Но Зоя мне почему-то не верит.

– Да не зуди, ты, – говорит, – моя черешня.

Такая сентиментальная. Увидит, например, что я на кого-нибудь уставился, и все за меня переживает.

– Ну что, – улыбается, – хочется… Хочется засадить?

А у меня даже и в мыслях такого не было. Ну прямо не дает мне прохода.

Однажды приревновала даже к обложке журнала.

– Ну как, – спрашивает, – и этой бы тоже?

И я ее сначала даже и не понял. Не понял, о чем она меня спрашивает. Как-то не сосредоточился.

– Чего, – говорю, – тоже? – И как-то опять не совсем ее понимаю. – Ты это, – говорю, – о чем?