Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 58

Некоторое время перед юртой шаньюя царила суматоха. Нетерпеливо окликали своих нукеров князья. Шумели и нукеры, которые, налетая друг на друга, торопились на хозяйский зов. Ржали, взвизгивали и лягались в тесноте застоявшиеся кони.

Наконец один за другим князья начали отбывать.

Когда перед юртой стало свободнее, нукеры подали коня Бальгуру и помогли ему подняться в седло. Сопровождаемый десятком верховых, с факельщиком впереди, Бальгур поехал домой. За ним, не сговариваясь, последовали Гийюй и Бабжа.

Ехали совсем недолго, ибо юрта государственного судьи была расположена здесь же, на окраине ставки.

Первыми из снежных своих нор подали голос собаки. Потом из юрт, выбрасывая на снег мимолетные красные отсветы, побежали встречающие. Неприветливая, пронизанная холодом темнота вмиг огласилась радостными голосами, смехом, восклицаниями, озарилась пляшущим светом факелов. За приоткрывающимися то и дело входными пологами глазам усталых, продрогших нукеров представали все блага и уют человеческих жилищ с их жаркими очагами и умиротворяющим запахом горящего кизяка, с кипящими котлами и крепкой молочной водкой, с грудами теплых шуб и толстыми мягкими кошмами. Люди Бабжи и Гийюя, предвкушая обильное угощение, торопливо и весело соскакивали с лошадей.

Не до веселья было лишь князьям. Войдя в хорошо натопленную юрту Бальгура, они сбросили шубы, расселись вокруг огня. Прислужники тотчас подали горячее молоко. Старый князь не спеша принялся пить его маленькими глотками, жмуря глаза и кряхтя от удовольствия. Вытягивая трубочкой толстые губы, прихлебывал Бабжа. Гийюй же некоторое время дул на молоко, наблюдая, как разбегаются по нему стрельчатые морщины пенки, потом отставил чашу в сторону и хмуро сказал:

— Князь, вели, чтобы принесли чего-нибудь крепкого.

Бальгур хлопнул в ладоши, отдал распоряжение. Снова забегали прислужники с глиняными тарелками, кувшинами, бронзовыми котлами. Бабжа оживился, зачмокал и, забыв про молоко, придвинулся к Гийюю.

По первой чаше князья выпили в молчании. Бальгур, как обычно, сделав лишь небольшой глоток, налил гостям снова.

— Хорошо! — заговорил Гийюй, мрачно глядя в огонь, — Хорошо, пусть мы, двадцать четыре рода Хунну, чем-то очень сильно прогневили предков, и пусть искуплением были поражения в войнах последних лет, потери лучших наших земель и несчастный Тумань. Но неужели всего этого показалось духам недостаточно, если они насылают на нас новые беды, ставя шаньюем человека, в ком жестокость уживается с трусостью?

„Всем хорош Гийюй, но тороплив, — подумал Бальгур. — Все ему подавай тотчас… Хотя и сам я в его годы был горяч не меньше…“

— Тише, тише, чжуки! — испуганно зашипел Бабжа. — Как можешь ты осуждать волю духов? Не навлекай еще больший их гнев!

— Да, новые беды! — упрямо продолжал Гийюй. — Ибо жестокий трус — это много страшнее, чем жестокий храбрец: он будет свирепствовать боясь и бояться свирепствуя!

— Нет, Модэ — не трус, — нерешительно возразил Бабжа.

— А кто же?! — рявкнул чжуки прямо в лицо отшатнувшемуся толстяку. — Где и как Модэ проявил мужество? Тем, что казнил мачеху и своего подростка-брата? Обезглавливал нукеров? Убил жену? Руками своих воинов прикончил отца?

— Давно ли ты, чжуки, восхищался этими его поступками? — не выдержал Бальгур. — Модэ молод, шаньюем стал лишь недавно, посему с похвалой или порицанием следует подождать. Жесток? Что ж, Тумань был мягок, оттого мы и сидим сейчас здесь, на самом краю былых своих владений. Трус? Об этом говорить еще рано, войска в битвы он пока не вводил. Отдал коня? Но ведь дань дунху мы платим не первый уже год, и лишний конь ни позора, ни славы нам не прибавит. Так я думаю, князья.





В ответ Гийюй лишь сверкнул глазами и единым дугам опорожнил свою чашу.

— Да-да, так и я подумал давеча, — подхватил Бабжа. — Велика ли ценность — конь…

— Да еще выхолощенный, — язвительно вставил чжуки и повернулся к Бальгуру. — На сегодняшний Совет молодому шаньюю следовало позвать одного Бабжу. Им пришлось бы решать важное дело: отдать ли дунху аргамака так просто или же сначала выхолостить его. — Гийюй недобро рассмеялся, словно закаркал, и взялся за кувшин. — Подставляй, князь Бабжа, свою чашу — будем пить, ибо ничего другого нам не остается!

Толстяк не возражал.

Бальгур жевал губами и невозмутимо поглядывал на закипающего злым весельем западного чжуки. Захмелевший Гийюй конечно же соберет лихую ватагу из князей помоложе и хорошеньких невольниц, и все они будут всю ночь со свистом и хохотом носиться по ставке, врываться в гости и требовать угощения, во всеуслышанье поносить шаньюя и затевать потасовки. Что ж, пусть, иначе Гийюй не может. Вот Бабжа с ним не увязался бы — не те у него годы. Бальгур посмотрел на зарумянившегося и залоснившегося толстяка и успокоился — судя по всему, Бабжа отсюда своими ногами не уйдет.

— Если я хоть сколько-нибудь знаю дунху, то на этом они не остановятся, — скорее для себя, чем для Бабжи, говорил Гийюй. — Хунну для них — как кость в горле. Пусть мы десять раз разбиты, но Великая степь все еще наша, и пинком нас с дороги не сбросишь. Верно я говорю, князь Бабжа?

Бабжа старательно кивал лысой головой, но, похоже, не совсем понимал, о чем речь.

— Им кажется, — гнул свое чжуки, — что сейчас самое время окончательно добить Хунну. Они не успокоятся, пока не получат войну, помяни мое слово!

Потом что-то бубнил Бабжа, но Бальгур уже не слушал их. Он закрыл глаза, ощущая в себе одну только огромную, всепоглощающую усталость. Долгими десятилетиями копилась она в нем, и было в ней все: и битвы, и нескончаемые степные дороги, и любовь, и веселые пиры, и охоты, и радость отцовства, и смерть друзей, и власть над людьми, и многое, многое другое. Ничто не прошло бесследно, каждый прожитый день оставлял свой след, пока не выросла вот эта окончательная усталость, гудящая в каждой жилке тела. Бальгур начал задремывать, погружаясь в какие-то невыразимо успокоительные и сладостные волны, и тогда в голове прозвучал отчетливый и ясный голос, спросивший с любопытством: „Что, это и есть смерть?“ Старый князь мгновенно очнулся. Гийюй и Бабжа продолжали пить и разговаривать. То стихая, то усиливаясь, завывал снаружи ветер. „Гийюю хорошо — для него все просто, — подумал Бальгур. — В старости же многое начинает видеться иначе. Боязнь появляется. Не за себя, нет…“ Он как бы наяву увидел вдруг перед собой безбрежную, ночную, гудящую метелями и дымящуюся снегами Великую степь. О духи, чем станет для его народа эта суровая необъятная страна — последним прибежищем и могилой или же горнилом, пройдя через которое, воинственные сыны Хунну устремятся в новые победоносные походы? О чем думает в этот час в своей пустой угрюмой юрте двадцатилетний предводитель степной державы?..

Бальгур, вздохнув, открыл глаза — юрта была пуста. Он не слышал ни того, как нукеры уносили на руках Бабжу, ни того, как, попрощавшись, ушел Гийюй.

Все с той же неослабевающей силой дул ветер, рожденный где-то в темных глубинах Великой степи, и в переливчатых его завываниях слышалось неведомое пророчество…

Наутро — не успели еще скрыться в клубящейся снежной мгле послы дунху, уводящие покрытого теплым чепраком тысячелийного аргамака, — быстрее всадника, несущего красную стрелу войны, понеслась по кочевьям весть о новом унижении Хунну, о слабости, проявленной молодым шаньюем.

Последствия оказались гораздо худшими, чем можно было ожидать. Те, кто уже начинал было с надеждой посматривать в сторону ставки, теперь огорченно заговорили о том, что волчонок-то, оказывается, кусает только своих, а на чужих даже не скалит зубы. Опять оживленно и тесно стало у коновязей князей Сюйбу и князя Атталы. Сюда приезжали из ближних и дальних мест, пировали по нескольку дней, смело рассуждали о делах державы, словно и не существовало никакого шаньюя и его ставки.

Ставка же хранила молчание. Шаньюй объезжал кочевья своего тумэня, охотился и о чем-то часто и подолгу разговаривал с Бальгуром. К Гийюю после той ночи, когда чжуки бушевал в ставке, он заметно охладел.