Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 145

Запрокинув на подушке голову, увидел, что звезды ужались в острые блестящие точки, а небо на востоке посветлело в зеленоватых тонах. Допустив как факт движение материков, начинаешь иначе смотреть на мир — хочешь не хочешь, а Земля видится тебе вращающимся глобусом. Поэтому я совершенно непроизвольно представил себе, как, сминая тьму, с востока накатывается терминатор, эта полоска зари, нескончаемо бегущая по лику планеты, алый прибой на переломе ночи и дня. Но одновременно пришло в голову и другое: я вспомнил, что это время суток — самое опасное для нас, «сердечно-сосудистых», по больничной классификации. Стоило подумать об этом — и щемящей болью обжало сердце, стало трудно дышать.

«Думай о другом! — приказал я себе. — Переключись на другое!» И я расслабился, вызвал в памяти тот самаркандский госпиталь, тех славных парней, вместе с которыми я там лежал, — простреленные, обожженные, контуженые, мы плечом к плечу выкарабкивались тогда из смерти и оделяли друг друга спасительным жизнелюбием. Это воспоминание повлекло за собой другое — с необыкновенной отчетливостью возник перед глазами тот маленький киш-лачок, где я гостил у старика узбека… Потом память вдруг воскресила тамошний ландшафт, до сего дня казавшийся мне безвозвратно забытым. Маленькое озеро, наполовину заросшее камышом-рогозом; берега илистые, с белесыми выцветами соли, с зелено колышущейся массой тамариска, его красновато-коричневые прутья стройны, влажно-мягки и густы — этакие крошечные джунгли, где прячутся ленивые жирные лягушки… Тот год был особенным — в увалистой полупустыне цвели маки, что случается, как объясняли тамошние старики, раз в несколько лет. По ложбинам, уходящим в глубину лысых округлых гор, текли маковые реки и, сбежав в равнинные предгорья, сливались в целые озера, алые моря. Подобно громадным полям красной ржавчины, маки пятнали сизовато-бурые склоны и были видны за много километров, внося в пейзаж нечто тревожное, кровавое, лишь в небольшой мере смягченное лиловыми полями маттиолы. Однако сам ландшафт, это сочетание равнины и мягко круглящихся обнаженных гряд, запечатленная во всем древняя выцвелость, несуетность уравновешивали тревожное цветение маков. А спокойная непритязательность полыни и верблюжьей колючки словно бы напоминали о том, что чрезвычайное налетит, ошеломит и минет, тогда как обыкновенное и привычное пребудет всегда.

Сейчас, вот в это самое время, у них там стоит еще глубокая ночь. Не знаю, цвел ли нынче мак в тех пустынных горах и долинах, но горький запах полыни никуда, конечно, не исчез. И наверно, по-прежнему робко светятся во тьме грациозные шары ферулы да все так же, чуть слышно шелестя, покачиваются на легком ветру сухие головки адрасман-травы… Мир вам, земные растения, когда-то врачевавшие меня своим запахом и видом!..

Нет, грех роптать на судьбу — в этой жизни мне выпало все, что полагается мужчине. Интереснейшая работа. Любовь. Рождение сына. Война за правое дело. Удары судьбы и удары людей. Были у меня друзья, были и недруги. Удачи, неудачи. Вот только в тюрьме я не сидел и, видимо, теперь наверняка уже не сяду — времени не остается. Но почти четверть века на душе у меня лежало то, что тяжелей всякой неволи — дрейф континентов и старик Бруевич. Впрочем, мне ли сетовать: сам дрейф есть огромная драма в истории Земли, и было не меньшей драмой для человека — сломать свою тысячелетнюю убежденность в неподвижности континентов. За тридцать пять лет до Вегенера дилетант в геологии, но самородок по уму Евграф Быханов в своей книге «Астрономические предрассудки и материалы для составления новой теории образования планетной системы» весьма прилично сформулировал гипотезу дрейфа материков. Учитель танцев, он мечтал заварить славную кадриль на земном глобусе и, наверно, в положенный час пережил свою горькую драму непризнания. Словом, в этой истории с дрейфом каждому, кто оказывался причастен к ней, нашлось свое трагическое или хотя бы драматическое место — Альфреду Вегенеру, Расмусу, Быханову, Тэйлору, Бруевичу и даже нам со Стрелецким. А сколько еще таких, о ком я не знал и уже не узнаю. И все же: «Нет ничего, что могло бы сравниться с геологией». Это из писем Чарльза Дарвина. Он знал, что говорил, мудрый англичанин, сдвинувший с места континенты живой материи…

…Я остаюсь верным приверженцем теории плавающих материков, этой жизнеутверждающей идеи всеобщего и вечного обновления, — в противовес неизменности. Сама Земля с ее морями и континентами и все живое на ней, изменяясь, совершенствуясь, плывут в будущее — разве это не прекрасно? Вечная жизнь — и моя, и моей планеты — вот моя последняя надежда. Может быть, мне уже не дождаться восхода солнца, но я знаю: Земля всегда будет лететь по Копернику, Ньютону и Кеплеру и будут плыть материки по Вегенеру…

А чуть позже в уже озаренную солнцем палату войдет прекрасная девушка в белоснежном, перевернет юной рукой песочные часы, и все начнется сначала…

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

ПЯТЫЙ ПОСТУЛАТ

…Допущение постулата, противоположного V постулату Евклида, позволяет построить геометрию столь же содержательную, как и Евклидова, и свободную от противоречий.

1

«Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» — такими словами, произнесенными, правда, добродушно-насмешливым тоном, встретил Субботин Валентина; старик обожал Гоголя, и эта фраза из «Тараса Бульбы» была, разумеется, выражением все того же всегдашнего его неодобрения по поводу измены Мирсанова-младшего канонам доброй старой геологии.

Стояли уже сумерки, когда Валентин заявился на табор. При виде его Катюша ойкнула и кинулась было немедля накормить чем-то (отряд к этому времени уже отужинал), но Валентин лишь кивнул, освобождаясь от заплечной ноши, мимолетно бросил: «Потом, потом», после чего поспешил к «командирской» палатке. Еще на расстоянии он услышал глуховатую назидательную воркотню начальства. Пригнулся и, разведя руками полы палатки, шагнул внутрь. Поздоровался. Ответом был невнятный, однако же приветственный рык, вслед за которым и последовала цитата из «Бульбы».





Явно натертая мылом свеча горела ровно, не оплывая. В палатке было светло, чисто, уютно и аккуратно — чувствовалась рука бывалого полевика.

Василий Павлович восседал на спальном мешке, расстеленном поверх толстого слоя стланиковых веток и кошмы; надувных матрасов он не признавал и не раз говаривал с пренебрежением: «Резина — она и есть резина. Что от нее может быть хорошего, кроме ревматизма». Два вьючных ящика возле изголовья образовывали подобие столика, и по другую их сторону сидела Ася, уже успевшая неуловимо измениться в чем-то за эти несколько дней экспедиционной жизни.

— А где наш москвич? — вопросил Субботин и зычно откашлялся. — Небось с дороги сразу к котлу пристроился? Одобряю! — Он, смеясь, повернулся к студентке. — Кто хорошо ест, тот хорошо работает. Так, говорят, раньше-то работничков выбирали.

— Да уж ест, — жестко проговорил Валентин, глядя начальству прямо в глаза. — Ест, только не у нас!

— Это… как понимать? — Субботин вздернул щетинистые брови. — На базе, что ли, остался? Уж не покалечил ли ты его в маршруте, а, Валентин Данилович?

Валентин присел в изножье мешка и коротко рассказал о происшедшем на Гулакочинской разведке.

Выслушав, Василий Павлович засопел и мрачно протянул:

— Та-а-к… Значит, Панцырев, говоришь? Лихой мужик, однако, этот Панцырев-Танцырев! — Покачал головой, после чего вдруг напустился на Валентина — А ты куда глядел? Чего ушами хлопал? Ты старший геолог или разгуляй покровский?!

Валентин отмалчивался. Студентка глядела на него с явным сочувствием, и от этого на душе делалось еще муторнее.

Субботин погас столь же внезапно, как и взорвался. Он с какой-то недоуменной обидой посмотрел на Асю, развел руками:

— Но москвич-то, а? Роман-то? Неужто я так ошибся в нем?.. Видно, стар становлюсь… Пора, к чертям, на пенсию. Огородик, куры… Теплая пижамка!