Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 23



– А это как раз пристанище старых или ветхих людей. Они как бы уравновешивали новую идеологию шустрых прагматиков. Так что «права человека» – это и есть безразмерные права хама, который уверенно марширует по большой дороге разбоя, и никто его не хочет и не может остановить.

– Ничего хорошего.

– Верно, ничего хорошего в этом, ясно, нет. Все цивилизации кончали одинаково – распадом на вечно враждующих персоналий и неверием в созидательное единство духовного. Цивилизация – это заразная и тяжёлая болезнь человечества, Раздробленные общества ещё хуже слитых воедино масс. Это уже не человеки в том самом высоком смысле, это чревоугодники – в самом широком понимании. Такие общества всегда кончают одинаково – крахом или массовым сумасшествием.

– А христианство? – снова напомнила я.

– Ну да, христианство. Это финал, полный финал, если взять ситуацию в идеале. Цель указана, дан идеал. Развитие закончено. Потому что закон этого идеала снова возвращает человека в массу, в непосредственную жизнь. Но происходит это уже вполне на новом уровне. И человек уже может жертовать своим «я» ради других, и, замечу, – свободно. А это уже – подвиг, потому что именно в душе человека живёт зло, и нигде больше. Но это, повторяю, идеал. А жизнь идёт своим путём.

– Вот как.

Больше мне нечего было сказать.

Он удалился, негромко напевая:

И каждую пятницу, как солнце закатится

Кого-то жуют под бананом…

.. После этих рассказов трудовика – в жанре жутких страшилок, у меня, конечно, сложилось довольно нелестное мнение о Людмиле Семеновне. Да и сама я уже стала замечать, что она штучка непростая – жёсткая, полновластная правительница дома, единолично решавшая все вопросы.

Только вот каковы её истинные мотивы, пока не было ясно.

Однако нет – не так всё однозначно. Власть эту она всё-таки делила, и с кем? Конечно, с бывшими воспитанниками детдома – отдавая им на откуп некоторые сферы детдомовского бытия.

Это был удивительный в своём цинизме «воспитательный» тандем: диктатура официального начальства сверху и жестокая деспотия снизу – со стороны бывших, бессовестно обворовывавших и терроризировавших тех, кто помладше и слабее. Директриса ловко ухитрялась «не замечать» этого вопиющего безобразия. Это был поразительный преступный симбиоз – внешне всё пристойно, а изнутри…

Конечно, между директрисой и бывшими личные отношения были «ножевые». Но когда дело касалось «контингента», она меняла ориентиры на сто восемьдесят градусов – начальству нужны были уголовно настроенные бывшие, ведь запуганные дети прибегут к ней искать защиты…

И её власть только усилится.

А им, бывшим, было на руку её бросовое отношение к детдомовскому хозяйству. Для бывших это служило оправданием – в большей степени моральным – их собственного поведения. Для директрисы же бывшие являлись теми козлами отпущения, на которых при случае можно было списать любую пропажу или недостачу: воровство и мздоимство здесь процветало…

Воспитанники детского дома, поначалу огульно ненавидя и «верхи» и «низы» эшелонов деспотической власти, оставались практически беззащитными между молотом и наковальней.

В этой ситуации самые сообразительные быстро смекали, какому богу надобно служить, и охотно шли в шестерки к бывшим, а то – и к самой Людмиле Семёновне. Уже к десяти-двенадцати годам они хорошо усваивали нормы детдомовской этики – здесь царит закон джунглей, если не ты сверху, то – тебя подомнут…

У Людмилы Семеновны везде были связи, и довольно влиятельные. Городские власти ей во всем потакали. По этой причине противоречить ей считалось опасным. Однако действовала она хитро и тонко: уберечься от её немилости было просто невозможно. Не по нраву пришелся – дело труба. Нет, конечно, не совсем чтобы «скатертью дорога», но – «мы вас не задерживаем»…

Вот и весь разговор, качать права полная бессмыслица.

Вообще она бесподобно умела унизить подчиненного, сохраняя при этом видимость приличия в обхождении. Придраться не к чему. Если, конечно, считала нужным. Редко-редко позволяла себе (особенно в первые месяцы моего здесь присутствия) банально срываться. Она умела сохранять лицо, тут уже сказать нечего.

.. Итак, ещё один день подошёл к концу – а я всё ещё жива. И даже кое-что успела полезное сделать: повесила полки в отрядной – любуюсь… Просто кошмар до чего криво! А всё равно приятно – висят ведь, не падают. Шурупов под рукой не оказалось, а гвозди держали плохо, приходилось заколачивать всё более длинные и толстые… Разворотила полстены, пока повесила эти злосчастные полки. Последний гвоздь торжественно забила под бой курантов.

Полночь, пора домой. Пока метро не закрыли.



Однако уходила из детского дома не последняя – ещё одна полуночница столь же кропотливо готовилась встретить свою группу – первоклашек. Их завтра привезут всех вместе из дошкольного детского дома. Она тут недели две уже сидит за полночь – сменщицы у неё нет.

Предостерегает:

– Под окнами не ходите. Могут окатить, с них станет.

– Чем… окатить? – содрогнулась я.

– А чем попало. Обычай здесь такой – не понравился воспитатель, так выльют сверху помылки, и это в лучшем случае… Пока отыщешь виновного, сто раз обсохнуть успеешь. Да и как искать? Всё свалят на случай. Скажут, пол мыли, а грязную воду в туалет лень тащить. Ну, вот и плеснули за окно… Хамство и лень здесь узаконены.

– А что, часто здесь воспитателям достаётся? – осторожно спросила я, с опаской поглядывая на таинственную черноту мрачных детдомовских окон.

– Бывает, – ответила она грустно. – Ведь дети не всегда понимают, кто истинный виновник их бед. А воспитатель – вот он, всегда рядом, да ещё и нотации читает по всякому поводу, убирать заставляет, не велит курить.

– А что же директор не вмешивается? – вскипела я, совершенно не вдохновляясь перспективой быть на ночь «умытой» помылками.

– Что вы! Она ещё и провоцирует! Не упустит случая намекнуть при детях, что, мол, воспитатель виноват.

– Текучка большая? – спросила я.

– Ясное дело. Лучшие ходят, садисты приживаются. И вот их-то как раз Людмила Семеновна всегда выгораживает. И перед комиссиями, и перед детьми. Садюги ей ой как нужны.

– Так об этом надо в газету писать! – буквально закричала я.

– Писали. И что? Потом только хуже было. Нам же и доставалось.

И она принялась подробно рассказывать, как здесь чинят расправу над неугодными: воспитатели меняются каждый год, а то и чаще. Редко кто несколько лет выдерживает – кому уж совсем некуда податься…

Ночью я долго не могла уснуть. Находясь под впечатлением этого разговора. А когда под утро всё же уснула, мне приснился очень странный сон.

Сны вообще штука тёмная. Сон – что это? Свободный полёт фантазии, пророчество, предчувствия? Во сне можно одолеть огромные временные и пространственные масштабы, перескакивать самые незыблемые законы бытия и рассудка, оторваться от земли и унестись в небо, достигая тем самым пределов, которые просто невозможно постичь в реальном мире. И всё это будет – правда.

Так вот, сон был такой. Будто в театре меняют декорации. Меняют долго, тайно и неразумно – с одной стороны сцены всё время что-то переносят на другую… Но вот я уже вижу подмену – дерево меняют на пластик, бумагу – на полиэтилен… Один из актёров любовно прилепился к умирающему дереву, которое хотят заменить пластиковой штангой. И его никак не могут отлепить, потому что он… из пластилина… И тут же рядом, в оркестровой яме – ужасная пасть чавкает свеженькое мясцо… Чавкает и что-то бормочет под нос… И уже слышно – что.

«…пятнадцать томов законов и двадцать томов примечаний… пятнадцать томов…»

О чём этот сон был? Я часто о нём думала. О добре и зле грядущего?

И тут мне на глаза попались стихи. Они были перепечатаны мною на машинке, когда я относила последние книги в бук. Это Мережковский. Я стала читать.

Каким путём, куда идёшь ты, век железный?

Иль больше цели не, и ты висишь над бездной!